На главную В раздел "Фанфики"

Выжившие

Автор: Opera
е-мейл для связи с автором


2.

Бессилие.

Да, бессилие – именно так называется то, что ты постоянно испытываешь. Ощущение, что все окружающее тебя не слушается. Ты не можешь управлять своей жизнью – ничем в ней. И ничем внутри себя тоже. Реальность обступает тебя, кружится, как вереница призраков – и не важно, это призраки твоего сознания или настоящие люди, они одинаково неуловимы. Реальность ускользает из рук, как пресловутый песок сквозь пальцы, рассыпается и снова окружает тебя стеной – непроницаемой, несмотря на невозможность за нее ухватиться. Ты – пленник внешнего мира. И пленник своего мозга, которым не можешь управлять: иногда он пугает тебя внезапными наплывами каких-то странных мыслей и образов, которые не желают уходить... Иногда ты понимаешь, что – хотя ты уверен был, что мыслишь здраво, и контролируешь себя, – понимаешь, что на самом деле уже давно бегал, как крыса в лабиринте, по замкнутому кругу какой-то логической цепочки, проходил ее снова и снова, не помня, что уже был здесь раньше. Уже был в этом темном закутке своего сознания. И уже искал выход из него.

Ты всегда словно во сне. Ты всегда слышишь голоса и звуки, и обрывки мелодий. И всегда видишь картинки – разные, страшные, причудливые. Откуда они приходят?

Да, у тебя бывают моменты просветления – моменты, когда ты видишь все необыкновенно ясно. Когда ты продумываешь какой-нибудь механизм, ты видишь всю конструкцию, все листы чертежей, вплоть до рамок и своей подписи в углу – эти вещи не путаются, тут все предельно четко. И когда ты слышишь в голове мелодию – у тебя нет сомнений ни в одной ноте, ни в одной гармонии. Она стоит у тебя перед глазами, уже записанная на бумагу. Иногда ты так же ясно видишь вдруг человеческое лицо. Ты смотришь на человека, и он не пугает тебя, как нечто неизвестное – ты видишь его глаза, и слышишь, что он говорит, и он РЕАЛЕН, этот человек. Это такое облегчение – говорить с реальным человеком, такое счастье – когда все ЯСНО. Это такое счастье, что хочется плакать.

Но почему-то – с чертежами и музыкой так не бывает – с людьми всегда наступает момент, когда эта восхитительная, благословенная ясность рушится – осыпается перед глазами, как отражение в разбитом зеркале – потому что между тобой и этим родным, честным лицом встает что-то непрошенное, что, оказывается, давно таилось в твоем сознании. И ты говоришь и делаешь странные и страшные вещи, и твой недавний друг становится чужим – призрачным, нереальным, как все в твоей жизни. И ты начинаешь кричать вместо того, чтобы умолять. Смеяться вместо того, чтобы попросить прощения. Ты отталкиваешь от себя девушку с твоей маской в руке – девушку, которая плачет, которую надо бы утешить – и ты знаешь, что надо, но что-то в тебе заставляет вместо этого осыпать ее бранью. Ты затягиваешь удавку на шее человека, который не сделал тебе ничего плохого – просто мешал пройти. Ты стоишь на сцене – как ты там оказался?! – и бормочешь что-то о любви... Ты делаешь дикие вещи – ты стаскиваешь с себя маску перед ребенком. Ты говоришь девушке с пистолетом в руке, что она никогда не сравнится со своей соперницей – ЧТО заставило тебя сказать это, что вдруг выплеснулось из твоего сознания, которое еще секунду назад было таким ясным, и ты так четко знал, что нужно сказать и сделать, чтобы все было хорошо... И так бывает всегда. Секунду назад у тебя все было под контролем. И вот ты уже в отчаянии смотришь, как тьма из глубин твоего мозга вторгается в реальный мир – рушит его. И ты не знаешь, как и почему это происходит. И не знаешь, как это контролировать. Да, потом ты приходишь в себя – словно ото сна просыпаешься – и ясно видишь, как странна твоя жизнь. Как СТРАННО то, что ты делаешь.

Бывали дни, когда ты стоял посреди своего подвала и видел – словно со стороны – как случайно, хаотично ты в нем все устроил. Почему орган тут, а не там? Почему кровать в том – совершенно неудобном – углу? Почему линия, по которой расставлены канделябры, так извилиста – почему в ней нет логики – они ведь даже не там, где ты работаешь, они расставлены будто случайно. Но ты знаешь, что это все имеет свою логику – логику твоего безумия. Там, в том темном месте, где тобой управляет твой мозг, все это имеет смысл – просто в здравом уме ты не понимаешь, чем твое безумие заполняло лакуны, столь очевидные теперь, когда ты владеешь собой.

И ты не знаешь, что лучше – ясность, в которой столько непонятного для тебя. Или безумие, в котором есть хотя бы внутренняя логика. И ни о чем не надо волноваться.

Но нет, неправда. Ты прекрасно знаешь, что лучше. Лучше, когда тьма не мешает тебе. Лучше жить в мире с неясностями и пустотами, чем внутри заполненной и логичной, но извращенной реальности.

Лучше стоять посреди своей библиотеки в растерянности, не зная, почему ты так странно расставил кресла и столы, и почему у тебя на столе одновременно план дома, контракт от подрядчика, чинившего крышу, томик пьес Байрона, «Жульетта» маркиза де Сада, увраж с обмерами наполеоновской экспедиции в Египет и сборник «100 образцов вышивки для досуга благовоспитанной дамы». Это лучше, чем знать, ЧТО заставило тебя собрать вместе эти вещи.

Эта растерянность лучше, чем идея строить вокруг себя огромный парк, воплощающий в реальность все те странные вещи, что тебе привиделись. Не знать подробностей безумия лучше, чем пытаться переделать под него действительность. Быть изгоем в реальном мире лучше, чем строить мир своих фантазий. Мир, в котором ты хозяин. Где не просто ты – свой, а сам мир – твой, принадлежит тебе, своему создателю.

Твои фантазии страшны.

Твой мир опасен.


Иллюстрация © Astarta
Увеличение по клику

Потому что безумие коварно. Даже когда ты сдался ему – и обрел контроль над миром просто потому, что создал его, этот мир, по своему образу и подобию... Даже когда ты думаешь, что ты – хозяин своей жизни, она подбрасывает тебе сюрприз. И ты узнаешь, что даже в этом, тобой построенном мире – в ТВОЕМ мире – были тени. Были тайны. Было то, о чем ты не знал.

Люди совершали жертвы ради того, чтобы ты отстроил свое безумие в миллионе тонн стали и мириаде электрических лампочек, заставил его зазвучать тысячами смеющихся голосов, засверкать вечерними огнями, закружиться каруселью и затрепетать на ветру сотнями пестрых флагов.

Она умерла из-за того, что ты это сделал.

Умерла от того, что ты построил свой мир. И позвал ее с собой – потому что безумие показало тебе: в твоем мире есть одна лакуна, одно пустое место – одна распавшаяся связь. Ее не было в твоем мире, и ты позвал ее, чтобы твой мир стал целым. И ты убил ее. И твой мир рухнул.

Тебе очень страшно. В такие моменты, как сейчас, когда ты ясно видишь всю причудливую картину своей жизни, тебе страшно. Потому что ты знаешь, что не можешь доверять не только самым светлым моментам своей жизни – они могут оборваться в любой момент. Ты не можешь доверять даже своему безумию. Оно тоже обманет.

Ты в любом случае будешь стоять на руинах разрушенного тобой мира, и знать, что сам, сам во всем виноват. И ты ничего не мог сделать. Потому что ты бессилен перед собой, и перед реальностью.

Бессилие.

Да, именно его ты ощущаешь. Бессилие.

Ты приходишь в себя, в реальном мире – мире, в реальности которого ты относительно уверен. И ты знаешь, что ничто в нем – и даже ты сам – тебе неподвластно.

А среди множества вещей, которые тебе неподвластны, есть одна, с которой ты уже совершенно ничего не можешь сделать.

Ты не можешь изменить реакцию людей на твое лицо.

И ничего не можешь сделать с тем, что происходит внутри тебя, когда ты видишь эту реакцию. Эти расширенные от ужаса глаза, этот короткий вздох – когда им удается подавить крик. Эту внутреннюю борьбу, когда они стараются контролировать выражение своих собственных, красивых – нормальных – лиц, чтобы не отвернуться. Не отвести глаз. Чтобы продолжать делать вид, что ничего страшного они не увидели. Что все нормально... Глупейшая попытка. Как они могут делать вид, что все нормально?! Ничего нормального тут нет.

Ты видишь все это, и ты чувствуешь себя так, будто тебя ударили. Все в тебе сжимается от фантомной боли – фантомной, потому что в реальности тебя не бьют. Уже много лет не били. Но ты все равно чувствуешь его, этот удар. Как когда-то те, настоящие удары.

Ты стоишь возле письменного стола, с этим страннейшим набором бумаг на нем, и смотришь в лицо своего гостя. Это чистое, честное, открытое лицо. Красивое – с умными серыми глазами, широкими бровями, чуточку кривым носом и улыбчивым ртом. Глаза эти сейчас расширены и чуть расфокусированы, словно он силится осмыслить то, что видит. Рот слегка приоткрыт – молодой человек собирался сказать что-то, но растерял слова. Ничего удивительного. Всякий бы растерял, увидев тебя без маски.

Можно было бы щадить людей – не пугать их. И продолжать носить на лице этот фиговый листок, который на столькое намекал, что почти ничего и не прятал.

Можно было бы щадить себя, и не чувствовать каждый раз этого удара.

Но к чему щадить посторонних, если твой сын готов видеть тебя таким, какой ты есть?

И к чему щадить себя, если каждый удар – это лишь мизерная доля наказания, которого ты заслуживаешь за то, что сотворил в своей жизни?

Юноше надо отдать должное. Да, увидев тебя, он замер на секунду и забыл, что хотел сказать. Но лишь на секунду. Он поразительно быстро приводит свое лицо и свои мысли в порядок, и отвечает тебе вполне связно:
- Да, совершенно верно. В нашем городе сейчас гостит леди, которая является одной из самых профессиональных медицинских сестер, с которыми мне приходилось сталкиваться. Она не из местных, но, как мне кажется, не будет против того, чтобы задержаться здесь – при благоприятных обстоятельствах.

Молодой человек не совсем пришел в себя, и еще не все слова вспомнил – иначе он не процитировал бы почти дословно свое же письмо, повторяя то, что ты уже знаешь. Похоже, он и сам это замечает – он густо краснеет (на бледных щеках появляются пятна – он рыжеват, и у него очень чистая кожа, такие люди всегда краснеют пятнами) и склоняет голову, смущенно улыбаясь:
- Вы, впрочем, уже знаете это из моего письма. Я пришел, собственно, не столько для того, чтобы представлять вам мисс Томлинсон – иначе мне стоило бы взять ее с собой. Я пришел для того, чтобы лично убедиться, что место у вас... подойдет ей.

Забавный юноша. Он явно чувствует себя в праве заботиться об этой мисс Томлинсон. Чересчур ответственный попечитель больничного совета? Нет, дело не в этом. Судя по тому, как он вскидывает голову – с некоторым вызовом – глядя тебе в лицо, уже не смущаясь и не отводя глаз – тут что-то более личное. Он высоко ценит мисс Томлинсон. Защищает ее?

Влюблен?

Абсурдная мысль. Может быть она – почтенная матрона лет пятидесяти.

Ты оставляешь свои глупые рассуждения при себе, и просто киваешь, садясь в кресло и одновременно указывая ему на кресло напротив:
- Безусловно. Это весьма разумно. Присаживайтесь – наверняка у вас есть ко мне вопросы?

Молодой человек – Роберт, Роберт Бейли, верно? – проходит вперед и садится в кресло возле стола. Делает он это чуточку неловко – что-то в его движениях не так... Ну правильно – обычно, садясь в глубокое кресло, мужчина откидывает полы пальто, чтобы не замялись. Но Бейли не делает этого – он продолжает сжимать в правой руке папку с какими-то своими бумагами. И не пользуется свободной рукой, чтобы разобраться с пальто...

И тут ты, впервые глядя на юношу по-настоящему внимательно, замечаешь пустой рукав, подвешенный на петельке на пуговку пальто – так обычно распоряжаются пустым рукавом ветераны.

У юноши нет левой руки.

Ты замираешь, осмысляя этот факт.

И внезапно ощущаешь волну симпатии к этому храбрящемуся мальчику. И его лицо, которое до этой секунды было для тебя еще одной маской в череде клоунских рож, которыми видятся тебе окружающие, становится одним из тех, особенных лиц – тех, что ты по-настоящему ВИДИШЬ. Как ты видишь Густава. Как видел Кристину... Лицо Бейли реально – это лицо человека, с которым можно говорить. Который, возможно, тебя услышит.

Он не такой, как все. Он, конечно, и не такой как ТЫ. Но он, вероятно, понимает. Он тоже изгой.

И ты улыбаешься ему.

И думаешь при этом: есть ли тебе смысл улыбаться? Может ли улыбка на ТВОЕМ лице как-то улучшить впечатление о тебе?

Похоже, да – Бейли улыбается в ответ и говорит:
- Безусловно, вопросов много. Ну хотя бы самого общего характера. Вы, как я понял, американец? Это может иметь значение – в положительном смысле, я имею в виду, – потому что у мисс Томлинсон есть опыт работы в Нью-Йорке. Некая общность культурной среды может помочь в общении сестры и пациента.

Ты сомневаешься, что у хорошенькой – а по тому, как говорит о ней Бейли, ты уже уверен в том, что она молодая и хорошенькая – медсестры может быть много общего со средой, из которой ты прибыл. Но ты отвечаешь вежливо:
- Вы правы. Да, это верно, мы прибыли из Америки. Тоже из Нью-Йорка, собственно. Но мы не американцы. Наша семья... французского происхождения.

Бейли удовлетворенно кивает. И неловко ерзает в кресле:
- А не могли бы вы, мистер Уайт, чуть подробнее рассказать о вашей семье? О пациентке?..

Тебе нужно время, чтобы ответить. Нужно время, чтобы заслониться от темной пелены, которая проскользнула у тебя перед глазами – чтобы оттолкнуть вереницу зловещих теней, которые вдруг столпились на периферии твоего сознания, грозя захватить его. Ты не должен бросаться на этого юношу с криком «Не смей лезть в мою жизнь!» Не должен пугаться его внимания. Он просто задал вопрос. Вежливый и важный. Ему в самом деле нужно знать. И он желает тебе добра.

Огромное усилие воли нужно, чтобы твой голос остался вежливым. Пальцы твоей левой руки схватывает судорога – ты конвульсивно сжимаешь их, словно физически собирая волю в кулак.

Тьма отступает.

Ты говоришь почти спокойно:
- У нас необычная семья. Мать моего сына... – Тебе снова нужна секунда, чтобы оттолкнуть тени. Твои пальцы продолжают дергаться – ты видишь это, кладя руку на колено. Но ты продолжаешь: - Она умерла.

Бейли вскидывает глаза – в них отражается неподдельное, и глубокое, сочувствие. Он произносит эту стандартную английскую фразу:
- О, сэр, мне так жаль.

Чего ему жаль? Это ведь не он виноват в этом.

Ты, только ТЫ виноват.

У тебя нет слов. Ты можешь только кивнуть, выражая дежурную благодарность.

Бейли снова ерзает в кресле, стараясь сгладить неловкость:
- Густав... он производит впечатление очень живого и бойкого мальчика. Я уверен, что вместе вы... справитесь с горем.

Он уверен, вот как? О, как бы тебе помогла его уверенность. Ты сам вовсе не уверен... Ни в чем. Ты едва знаешь, как разговаривать с ним, со своим сыном – с этим чудом – с этой загадкой... С этим живым человеком, который теперь вошел в твою жизнь. И составляет смысл твоей жизни – той жизни, которой ты не можешь и не умеешь управлять.

Ты прерываешь затянувшуюся паузу банальностью:
- В средствах мы... не стеснены. – Бейли ведь это важно, верно? Ему важно знать, что его бесценной медсестре будут хорошо платить. – Я... перед переездом сюда я занимался в Америке... бизнесом. Очень доходным.

А что – в этом нет ни слова лжи. Торговля человеческими мечтами в самом деле очень доходна.

Бейли кивает и переспрашивает – ему явно неловко, но надо же подойти к сути дела:
- А пациентка?

Нельзя дальше это оттягивать – нужно заговорить об этом. Придется.
- Это... молодая леди. Моя... воспитанница.

И это тоже по-своему верно. Ты «воспитал» ее, бедняжку – все, чем она стала... Все это сделал ты. Не своими руками, нет. Но все равно – ты виноват. Как всегда.

- И в чем, если я могу спросить, характер ее... заболевания?

Бейли произносит эту фразу крайне осторожно. И правильно делает. Потому что темные тени снова просятся в твой мозг, и тебе снова нужно сжимать пальцы, чтобы отогнать их.

Удивительно, как спокойно звучит твой голос, и твое объяснение:
- Она... у нее нервный срыв. Она многое перенесла... – Господи, эти слова ничего на значат, они ничего не объясняют! Надо говорить – говорить то, что не желает быть произнесенным. И ты говоришь: – Перед нашим отъездом из Америки... произошел несчастный случай. Приведший к смерти... матери Густава. Моя... воспитанница... Она считает себя виновной в этом. Я опасаюсь, что она может... навредить себе.

Бейли кивает.

Ты смотришь в его открытое, красивое лицо и видишь в умных серых глазах еще миллион вопросов. И ты видишь, что он сомневается в тебе – и правильно, потому что все, что ты ему уже сказал и можешь сказать, прозвучит жалко и неловко. А потом ты видишь, как в этих глазах формируется решимость – Бейли кивает, едва заметно, каким-то своим мыслям, и встает, продолжая сжимать в единственной руке папку. А потом он кладет этот портфель на стол и протягивает эту руку тебе – для рукопожатия:
- Я не буду больше отнимать у вас время, мистер Уайт. Скажите, будете ли вы дома завтра – около одиннадцати? Я хотел бы навестить вас снова. Я приведу мисс Томлинсон.

Ты встаешь, и машинально пожимаешь протянутую руку:
- Да, разумеется. Конечно, я буду...

Бейли берет свой портфель и разворачивается, чтобы выйти. Но у дверей останавливается и говорит с неожиданной широкой улыбкой:
- Я перед уходом найду вашего смотрителя и предупрежу о завтрашнем визите. Ну, чтобы он ворота вовремя открыл.

***

Бейли чувствовал настоятельную необходимость прогуляться.

Или выпить чего-нибудь крепкого.

Или сделать и то, и другое.

В любом случае, прежде чем увидеться с Сарой – у них была назначена встреча в «Чайной миссис Бланкетт», в пять часов, - ему нужно было хорошенько подумать. Осмыслить все, что он видел сегодня в Торнберде.

Стоя на прохладном ветру перед закрывшимися за его спиной воротами поместья, Роберт проделал один из «фокусов», которым невольно обучается в ходе своей повседневной жизни однорукий человек. Зажав портфель с бумагами (зачем, интересно, он таскал его с собой?) подмышкой ампутированной левой руки, он правой извлек из кармана пальто портсигар, раскрыл его, вытряхнул сигарету, зажал ее в зубах, закрыл портсигар, сунул его обратно в карман, достал оттуда же коробок спичек и зажег одну, ловко держа ее большим и указательным пальцами, а остальными прижимая коробочку к ладони. Бейли повезло – в ту секунду, когда он прикуривал, ветер стих, и поэтому сложная операция прошла в один прием.

С наслаждением вдохнув крепкий табак (некоторые армейские привычки не отпускают нас и в мирное время), молодой человек поправил шляпу, покрепче прижал портфель культей к левому боку, и двинулся от Торнберд-мэнора в сторону моря. Постоянный рокот волн, бьющихся о скалистый берег, способствует размышлениям. Ну или так Бейли в этот момент казалось.

Идти сразу в город было немыслимо. Нужно было побыть одному. Слишком много странных вещей он сегодня увидел.

Стоя на полоске пожухлой травы у самого обрыва, слушая крики чаек и глядя на свинцово-серые воды перед собой, Бейли размышлял о событиях утра. Сначала этот странный, невероятно красивый, бестактный и очаровательный ребенок. Ребенок, который называет отца по имени и рассуждает о нем, как о малознакомом человеке. Очень одинокий ребенок, который бродит по гулкому дому и поет какую-то неземную музыку. И спрашивает у незнакомца, как тому ампутировали руку.

Потом человек в библиотеке. Господи, что у него за лицо! Бейли, конечно, быстро справился с первой своей реакцией – смог сделать вид, что не замечает ничего особенного. Но, по правде сказать, он не уверен, сумел ли бы держаться так же спокойно, если бы не побывал когда-то на войне, где навидался всякого. Там был один офицер-артиллерист, которому в лицо попала картечь – пожалуй, это было хуже... Но это было на войне, в госпитале – там ожидаешь чего-то подобного. Но тут, посреди мирной английской глуши, да на встрече с богатым американцем... французом, но это не суть важно сейчас... Короче, в этой обстановке такое увидеть не ждешь.

Нет, левая половина лица у мистера Уайта – что за имя кстати странное для француза? – вполне нормальная. Красивая даже – сильная челюсть, резко очерченная скула, лоб высокий, темная бровь, глаза... Совершенно потерянные, испуганные, - нет, это не испуг даже, это паника: взгляд все время в движении, словно он следит за чем-то опасным, что может подкрасться к нему сбоку, или смотрит куда-то мимо тебя – внутрь себя? Чудовищно печальные глаза – Бейли теперь кажется, что он никогда не видел во взгляде человека такой скорби. Нервные глаза с невообразимо длинными, густыми ресницами – как у ребенка. Собственно, у его сына точно такие же.

Эти нежные, густые темные ресницы смотрятся на его лице, как чужие. Особенно на правой половине. Которая выглядит... невообразимо. В смысле, невозможно даже вообразить, что же такое с человеком произошло. Такое ощущение, словно какой-то зверь сорвал ему половину лица когтистой лапой – задел часть верхней губы, вывернув ее наружу, нос, оставив на нем глубокие борозды, идущие дальше, по скуле, полностью уничтожив бровь и чудом пощадив глаз – может, он зажмурился во время нападения? – и дальше, наверх, на лоб. И, наверное, выше – потому что линия волос, под которой скрываются эти рубцы, слишком резкая и ровная. Очевидно, мистер Уайт носит парик. Значит, рубцы эти у него не только на лице.

Чудовищно. Бейли только один раз видел нечто подобное – в больнице, в учебном кабинете, где была представлена гипсовая голова человека без кожи – с одними мышцами. Да, именно на это похожа правая половина лица мистера Уайта: как будто на ней нет кожи, одно переплетение мышц и сухожилий. Но он – не гипсовая модель для студентов-медиков. Он ЖИВОЙ человек. И эта масса рубцов двигается, когда он говорит. Она искажается в УЛЫБКЕ.

Чудовищно.

Интересно, это несчастье произошло с ним до того, как у него появился Густав? Наверное, так. Невозможно себе представить женщину, которая могла бы поцеловать это лицо. Лечь в постель с обладателем этого лица. Родить от него ребенка.

Кстати, о женщине. Мистер Уайт не говорит о ней «моя жена». Только «мать Густава». И это тоже более чем странно.

Мистер Уайт вообще ни о чем не говорит нормально. Задаешь ему самый простой, невинный вопрос – и он дергается так, словно его ударили. И пальцы его левой руки начинают мелко дрожать, словно он с усилием подавляет в себе что-то... Что-то.

И смотреть на это так больно, что Бейли во время разговора поймал себя на том, что инстинктивно пытается ответить на это движение – обрубок его руки в пустом рукаве дернулся в ответ на судорогу, в которой сжимались пальцы этого потерянного, опустошенного калеки. Калеки, по сравнению с которым Роберт сам себе казался счастливчиком.

Уайт сказал, что в Америке произошел «несчастный случай», из-за которого умерла женщина. Видимо, недавно, потому что боль его явно очень свежа. Может быть, свое лицо он потерял при этом же «случае»? Но нет, его увечье не выглядит, как недавние шрамы. Оно странным образом будто... принадлежит его лицу.

Словно оно было таким всегда.

И, наконец, загадочная пациентка. Которая винит себя в смерти... «матери Густава». Но сам мистер Уайт ее не винит. Наоборот – готов на значительные расходы, чтобы позаботиться о ней.

Что же там случилось, в этой Америке?

Нельзя, в самом деле нельзя ставить амбициозного журналиста и писателя перед такими увлекательными тайнами!

Бейли поежился под порывом пронизывающего ветра и едва успел поймать шляпу прежде, чем она слетела с головы. Но он не ушел с обрыва над морем. Ему нужно было еще несколько минут одиночества, чтобы вспомнить то, что он видел в доме перед самым своим уходом – уже направляясь к воротам.

Он отошел от дома на некоторое расстояние и, уже тогда погруженный в мысли о странностях происходящего, остановился на секунду, чтобы еще раз взглянуть на мрачный фасад из серого камня. И внезапно услышал звон битого стекла. Вскинув взгляд, Бейли увидел, что стрельчатая балконная дверь второго этажа, выходящая на небольшую террасу с низким парапетом, разбита. Бейли покрутил головой, ожидая увидеть Густава, улепетывающего в кусты – наверняка стекло разбил мальчишка? Но сорванца нигде не было видно – сад казался совершенно пустынным. Не могло же окно разбиться само по себе? Но кто и зачем мог разбить его изнутри?

Следуя за своей мыслью, Бейли снова поднял глаза на разбитое окно. И увидел, как бледная, тонкая, словно в готических рассказах о призраках, рука просунулась сквозь отверстие в разбитом стекле, чтобы отодвинуть запертую снаружи щеколду.

А потом балконная дверь распахнулась, и из полумрака невидимой снизу комнаты в сумеречный свет пасмурного дня выступила женщина – самая странная и прекрасная женщина, которую Роберту доводилось видеть в жизни.

Ее собранные в свободный узел светлые волосы блестели, как тусклое золото. Ее прекрасное лицо было бледно, а под глазами лежали тени.

На ней практически не было одежды – только нижняя рубашка, такая короткая, что даже снизу, из сада, Бейли видел ее бледные обнаженные бедра. Воспоминание об этом даже теперь заставило его покраснеть.

А потом произошло нечто еще более странное.

Женщина заметила Бейли, и улыбнулась ему. Улыбка выглядела лучезарной, и насквозь фальшивой – словно женщина изображала веселье на сцене, как танцовщица дешевого кабаре (да, Бейли бывал и в таких местах!). И, словно подтверждая его мысль, женщина вдруг сделала шаг вперед, развела в стороны свои длинные, тонкие, бледные руки – на одной из них виднелась кровь, видимо она порезалась, открывая окно, - сделала книксен, словно приветствуя Роберта, – и изобразила изящный, почти балетный пируэт. Снова повернувшись к своему единственному и, надо признать, полностью завороженному зрителю, она подарила ему еще одну улыбку – такую же вымученную, как раньше. А потом подняла ногу – и замерла, держа ее высоко и прямо, касаясь икрой своей щеки. Бейли ясно видел ее босую ступню – с оттянутым носком, с поджатыми по-балетному пальцами.

Из темной комнаты прозвучал голос – встревоженный, музыкальный голос мистера Уайта:
- Мег! Что ты там делаешь? Иди сюда.

Танцовщица не пошевельнулась. Она продолжала улыбаться и смотреть прямо перед собой – уже не на Роберта, а куда-то в пустоту. В театральный зал?

Мистер Уайт появился в дверном проеме. Его гротескное лицо было искажено невыносимой болью. Он не замечал Бейли, который стоял в саду, не в силах оторвать взгляд от этой странной сцены. Все его внимание было сосредоточено на девушке. Он осторожно сделал шаг вперед и сказал мягко – успокаивающе, как принято говорить с безумцами:
- Мег, ради бога, иди сюда. Не надо стоять там. Там никого нет. Вернись в дом. Сейчас нет спектакля. Никто не смотрит на тебя.

Девушка вздрогнула, оборачиваясь на его голос, и опустила ногу. Но не сдвинулась с места, продолжая стоять в опасной близости к парапету. Выражение ее глаз, весь разворот головы показались Бейли такими... трепетными. Так, наверное, выглядит лань, которая слышит в лесу пугающий шум – треск ветки, ломающейся под сапогом охотника. Она нервно сжала в кулачок ткань рубашки на своей груди, и ответила – словно во сне:
- Но ты смотришь. Ты ведь смотришь на меня, верно?

Мистер Уайт склонил голову, и на его лицо мелькнуло выражение... страшнее, чем его черты – если такое вообще возможно. Гнев. Боль. Вина? Он выглядел так, словно перед его глазами на секунду распахнулся ад, и его опалило пламенем, но он... он не уклонился. Он смотрел в глубину своего ужаса так, словно заслужил эту чудовищную боль.

Не поднимая головы, он ответил хрипло:
- Да, Мег. Я смотрю на тебя. Я не замечал тебя раньше, но теперь я смотрю. Иди ко мне, дорогая.
Он поднял глаза, и посмотрел на танцовщицу по имени Мег умоляющим взглядом. Она все еще не двигалась с места, и он продолжил с глубоким вздохом:
- Я смотрел на тебя. Я все видел – каждое движение. Ты была великолепна. Лучше всех. Настоящая звезда. Но теперь спектакль окончен. Ты можешь уйти со сцены. Иди ко мне. Пожалуйста...

С внезапным горьким всхлипом девушка развернулась к нему, и прижалась к его груди – она явно не замечала уродства, жаждала только защиты, которую давали немедленно обнявшие ее руки. У мистера Уайта очень тонкие, музыкальные пальцы – замерший под кустом, мучительно осознающий, что подглядывать нехорошо, и одновременно не находящий в себе сил оторваться Бейли ясно видел, как они стали поглаживать дрожащую спину девушки, стараясь успокоить. До ушей Роберта донеслось глухое рыдание:
- Я так счастлива, что тебе нравится. Я так хочу, чтобы ты гордился мной...

- Я горжусь тобой. – Голос мистера Уайта тоже звучал глухо, словно и он подавлял рыдание. – Я очень горжусь тобой. Пойдем в дом. Ты совсем замерзла...

Он говорил что-то еще – что-то бессмысленное и ласковое, и плачущая девушка покорно последовала за ним. Через секунду они скрылись в доме, и потрясенный Бейли вылез из своего укрытия за рододендроном и поплелся к воротам. Признаться, он уже сожалел об обещании вернуться завтра в Торнберд вместе с Сарой. То, что он видел в этом доме, не внушило Роберту уверенности в том, что это подходящая обстановка для молодой леди. Но Сара – не обычная молодая леди, а военная медицинская сестра. Если кто и может справиться с этой ситуацией, так только и именно она. Потому что Сара не просто опытная сиделка – она еще очень, очень хорошая, добрая девушка. Она сможет помочь этим людям. А они, как никто, нуждаются в помощи. Все они. Этот странный бледный мальчик. Эта женщина, танцующая на холодном ветру перед воображаемым залом. Этот мужчина с чудовищным лицом и трагическими глазами.

Неизвестно еще, кто из них больше нуждается в помощи.

Именно глаза мистера Уайта заставили Бейли так быстро – неожиданно даже для себя самого – дать ему обещание. Ему, и себе. Сидя там, в библиотеке, и глядя как дрожит мышца на изуродованной скуле, и как подергиваются его пальцы, Бейли принял решение: он должен помочь. И уговорит Сару помочь.

Бейли задумчиво бросил последний взгляд на бурное море, и направился в город. У него еще была пара часов до встречи с Сарой, чтобы разобраться с делами своей газеты и ответить на пару писем, связанных с его работой в попечительском совете. Как удачно, что он научился быстро печатать одной рукой...

Роберт спокойно провел время в своем пыльном и заваленном бумагами, как у всякого журналиста, кабинете. Ему было тепло и уютно, и он был спокоен, потому что принял правильное решение. Естественно, он должен будет предупредить Сару обо всех сложностях на месте ее будущей работы. Он ничего не собирался скрывать – сестра должна знать все обстоятельства службы. Но он практически не сомневался, что Сара согласится на это место. У нее доброе сердце. Так же, как и сам Бейли, она не сможет остаться равнодушной к этим людям.

А он... Он просто будет почаще ее там навещать. Он в любом случае обещал рассказать Густаву о войне.

Сидя за накрытым кружевной скатертью столиком в чайной, среди фарфоровых чашек и серебряных подносов с сэндвичами и пирожными, Сара – совершенно очаровательная в скромной серой шляпке, в тени которой ее темные глаза казались огромными и словно сияли, - внимательно и сочувственно выслушала рассказ Бейли об обитателях Торнберда. Ему нравилось выражение, которое приняло ее серьезное личико: она переживала за героев рассказа, но видно было, что она оценивает ситуацию не только эмоционально, но и профессионально. Это внушило Бейли дополнительную уверенность в том, что с ней все будет хорошо.

Много позже, уже проводив Сару до гостинцы, где она остановилась на время своего – как им тогда казалось, краткого, - визита в город, и вернувшись к себе, Бейли еще некоторое время нервно ходил по своей спальне в отцовском доме. Его переполняли самые разные чувства. Он был взволнован событиями сегодняшнего дня. Его писательское воображение – что греха таить – было глубоко захвачено обитателями поместья. Он ясно видел, какой увлекательный рассказ о них можно написать – они и так словно сошли со страниц книги, этот печальный урод с ангельским ребенком и золотоволосой красавицей на своем попечении. Наконец-то в Торнберде появились НАСТОЯЩИЕ загадочные жильцы – вместо тех нелепых призраков, которыми в пору мальчишества населял его Роберт в своем воображении! Но элементарная порядочность мешала молодому человеку сесть и начать писать – он понимал, все-таки, что речь идет о живых людях, а не о героях бульварного романа. Но воображение его все равно работало на полную катушку, придумывая немыслимые и экзотические американские ужасы и приключения.

А когда он отвлекался от своих беллетристических размышлений, Роберт думал о Саре – о том, как они прогуливались вместе. И о том, что сегодня, впервые с момента ее приезда – впервые с момента их знакомства – она, очень тактично и ненавязчиво, словно это получилось само собой, пошла по улице по правую руку от него. С той стороны, где у него БЫЛА рука. И она оперлась на его руку – ее тонкие пальцы легли на его рукав, будто бы чтобы он помог ей переступить через какую-то воображаемую кочку на тропинке у церкви, и остались там, даже когда «опасное» место осталось далеко позади. Раньше они всегда прогуливались просто рядом – бок о бок, не касаясь друг друга. Но сегодня Сара дала ему понять, что ей хочется – и нравится – прикасаться к нему.

Это было слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Это было так хорошо, что полностью вытеснило на задворки сознания Бейли нечто, что насторожило его – гораздо раньше, когда они с Сарой только-только встретились и он начал рассказывать ей о хозяине Торнберда. Он возбужденно говорил о загадочном американце, о его странном лице, о его непонятной семье, и Сара слушала его, как уже было сказано, спокойно и деловито. А потом, когда он впервые – как-то так получилось, что далеко не сразу, – назвал американца по имени – мистер Уайт – Сара неожиданно встрепенулась, и глаза ее удивленно расширились. В зале чайной было шумно, и видимо поэтому она переспросила:
- Как ты сказал? Мистер Уай?

Бейли недоуменно нахмурился:
- Нет, не «Уай», а «Уайт». А что такое?

Он пристально смотрел на Сару, стараясь расшифровать выражение ее лица – ему почудилось в ее интересе нечто большее, чем просто желание уточнить нерасслышанное имя. Но Сара уже с улыбкой покачала головой:
- Ничего. Мне показалось. – Она сделала паузу. – Показалось, что это кто-то, о ком я слышала. В Америке.

Затем их разговор перешел на другие вещи. Но это все равно было довольно странно, и Бейли твердо обещал себе, что подумает об этом на досуге. Вот только потом он отвлекся – безнадежно отвлекся, вспоминая прикосновение ее пальцев к своей единственной руке.

***

Слуги сплетничают.

Как ни осторожничай в их присутствии, они все равно всегда знают больше, чем хочется хозяевам. И сколько им ни плати, покупая тактичное молчание, они все равно распускают языки, рассказывая изнывающим от любопытства горожанам, что происходит за высокой замшелой оградой и темными каменными стенами Торнберд-мэнор. Старшая горничная, Присси, сбалтывает что-то своему поклоннику, молодому констеблю Ричардсу, в один из свободных вечеров, а он повторяет услышанное своей незамужней старшей сестре, а она, конечно, делится новостями с подружками по церковному комитету (в ходе обсуждения животрепещущего вопроса об изготовлении венков и украшений к грядущему Рождеству). Племянник пабмена О’Грейди рассказывает что-то своему дяде – и делает это посреди заведения, совершенно не подумав о том, что в комнате присутствует миссис Марч, которая очень кстати зашла в паб за кувшином пива для старого мистера Маллоя, который снимает у нее комнату над магазином. Через полчаса все, что рассказали в пабе, знают на почте, и объединенными усилиями почтальона и регистраторши писем, вдовой миссис Питерс, об этом оказывается осведомлен весь город.

Слуги рассказывают, и люди повторяют, что «молодая леди – та, что умом тронулась», несмотря на этот плачевный факт, «страсть какая милая, и прехорошенькая», и волосы у нее «словно солнце сверкают». И что помрачение у нее какое-то странное: когда она сидит тихонько, с книжкой или вышиванием, то беспокоиться не о чем, даже если вид у нее грустный. Но вот если она встает, и начинает улыбаться, и танцевать по комнате, и напевать чего-то – веселые такие песенки, но непохожие на те, что в Лондоне и Ливерпуле в мюзик-холле поют, видать какие-то американские... Вот если ЭТО происходит, то все в доме начинают волноваться. До тех пор, пока не появилась сиделка, мисс Сара, при одном намеке на песни и танцы со стороны мисс Мег надо было сразу звать Хозяина, мистера Уайта. Они приходил, брал мисс певунью за руку, и что-то такое лопотал ей на ихнем французском языке, и она вроде как успокаивалась. Не всегда, правда – бывало, что она от него вырывалась, начинала биться, ругаться, бросать вещи по комнате, а потом падала на диван в слезах. Но чаще – успокаивалась, и если и плакала, то чуток совсем. И засыпала. С приездом мисс Сары стало полегче, да и мисс Мег повеселела – в хорошем смысле. Они и не похожи на больную с нянькой, эти две девушки – они большую часть времени болтают вместе, как подружки, и гуляют много, хотя погода все суровее и суровее... А совсем мило было, когда мисс Сара подарила мисс Мег канарейку – сказав, что той полезно иметь питомца, за которого она могла бы чувствовать ответственность. Это и правда помогло: мисс Мег в этой канарейке души не чаяла, и стала гораздо реже впадать в свои странные танцевальные припадки.

Слуги рассказывают, а люди повторяют, что мальчик, хозяйский сын, мастер Густав, «умнющий – не по годам: бывало, так глянет на тебя, бровь эдак приподняв – а ты и краснеешь, будто какую глупость сморозил». И очень шебутной: никак ему на месте не сидится – чуть только завтракать закончил (а ест он мало, как птичка, вот что значит французское воспитание дурацкое, нормальный английский завтрак с сосисками и беконом в него и не запихнешь, только бы все омлеты свои жевать, и где это вообще видано, чтобы в обычные взболтанные яйца молоко заливать?), и сразу в сад, или еще куда – бог его знает, никогда не понятно, где этот пацан пропадает. Что отец будет делать с его образованием – вовсе неясно: такого мальчишку в школу не пошлешь, слишком своевольный, а учителя ему нанимать мистер Уайт что-то не торопится. Да и то сказать: мальчик-то уже и так многое знает, болтает на четырех языках – кроме своего французского и английского, может еще по-немецки и по-итальянски. Мама, говорит, научила. И как скажет это слово – «мама» - так личико у него застывает вдруг – как каменное становится. И он стоит с минуту молча, и просто смотрит куда-то далеко-далеко, в какое-то нездешнее место. Да и не говорит он этого слова – если только случайно с языка соскользнет. А так – никогда. Уж точно никогда при отце...

Отец с ним много возится, этого не отнимешь: когда Густав не пропадает в саду, и не лазит по чердаку и подвалам Торнберда, их часто можно в библиотеке застать – сидят оба с книжками, рисуют чего-то, считают – может, и обойдется у него с учебой, может мистер Уайт сам его научит, всему, что нужно знать таким-то барчукам. И видно, что им интересно вместе – не похоже на обычное дело, когда отец сына из-под палки учиться заставляет. Про них вообще не всегда скажешь, что отец с сыном – больше на братьев смахивают, или даже на друзей – друзья, бывает, тоже странно в пары подбираются, и непонятно, что людей вместе свело.

Только два раза между мистером Уайтом и мастером Густавом словно кошка пробежала. Один раз быстро разобрались: Густав что-то такое сказал мисс Мег, по-французски, из-за чего та вся бледная стала, как смерть. А Густав так на нее смотрел, будто она враг его смертный. Мистер Уайт тогда стоял между ними, как между молотом и наковальней – словно на части разрывался, не зная кого ему утешать. А потом выговорил все-таки Густаву, а Мег стал утешать. Мальчик побледнел, развернулся на каблуках и стрелой вылетел в сад. До темноты его не было, а мистер Уайт ходил кругами по входному холлу, как зверь по клетке, и в конце концов пошел искать. Не скоро вернулись, но видно, что помирившиеся – и оба заплаканные.

Правда, с тех пор Густав с мисс Мег вообще старается не заговаривать.

Вторая их ссора была хуже – несколько дней заняла. Мальчик все чего-то у отца просил – то ныл, то требовал, все ходил за ним хвостиком. Отец терпел, терпел, а потом накричал на него – непонятно, о чем, опять все по-французски было, но на этот раз мальчик убегать не стал: заперся в своей комнате, отказался есть, и все слышно было, что плачет. А мистер Уайт то стоял у него под дверью, положив руку на панель, словно постучать хочет, но не решается. А то и вовсе сидел на полу, закрыв руками лицо. В конце концов та же мисс Сара уговорила Густава, что надо бы поесть, чтобы отца не расстраивать.

А на следующее утро в Торнберд привезли фортепьяно.

Оказалось, Густав просил, чтобы отец учил его музыке – вроде как они начали уже, а потом мистер Уайт решил, что не может больше с ним заниматься, и вообще, мол, никакой музыки в доме слышать не хочет. А мальчику очень хотелось ее, музыки-то.

И отец уступил. Теперь они с Густавом каждое утро по нескольку часов за фортепьяно сидят. И мальчик так играет хорошо – заслушаешься. Ну никак не скажешь, что всего-то десять лет ему. И не только по нотам – он и сам вдруг как начнет чего-то сочинять, и так слушать интересно: вроде и странная музыка, но красивая – слов нет.

А мистер Уайт... он играет просто, как этот... ну, виртуоз. В концертах даже такое не услышишь: как заиграет, просто волоса на затылке дыбом встают. Слышно, когда он мальчику что-то на уроках ихних показывает.

Но сам для себя он не играет никогда. Как только урок заканчивается, и Густав убегает по своим делам, мистер Уайт захлопывает крышку инструмента, словно она ему зло какое сделала. И стоит еще с минуту, смотрит на нее, как на врага. А потом уходит в свою библиотеку, и сидит за столом у окна – на столе у него всегда множество бумаг, рисунков, и очень сложных запутанных чертежей. Он сидит там, и вроде как в сад смотрит, а на самом деле – в никуда.

Но больше всего слуги рассказывают – а люди повторяют – конечно же, о мистере Уайте и его необыкновенном лице. Их можно понять: до прибытия в Торнберд американской семьи самыми экзотическими жителями города в смысле увечности были Однорукий Бейли и еще слабоумный Твини, живущий между церковью и пабом полу-бродяга без единого зуба и со слезящимися глазами. Половинчатое лицо мистера Уайта – которое мало кто видел, потому что он практически не выходит из дому, разве только иногда, сопровождая Густава на дальнюю прогулку, и в городе появлялся всего раз или два... Его лицо, которое никто не видел, но о котором все слышали, конечно занимает воображение. Племянник О’Грейди в свой первый выходной рассказывает всем, желающим его слушать, что он после встречи с хозяином был вынужден выпить полбутылки виски, и серьезно размышлял над тем, чтобы оставить место – уж больно тяжко каждый день на такое смотреть. Горничная Присси на свидании со своим констеблем плакала и клялась, что грохнулась в обморок, и до сих пор у нее при виде Хозяина кружится голова и к горлу подступает тошнота.

Описания этого лица обрастают невероятными, циклопическими подробностями, уместными разве что в арабских сказках или готических романах. У мистера Уайта вовсе нет носа – вместо носа у него дырка. У него и кожи нет – у него не лицо, а череп, и глаза в глазницах словно огнем горят. Апофеозом увлекательных домыслов становится утверждение младшей горничной, Полли, что под париком (то, что мистер Уайт носит парик, все конечно тоже знают) у него в черепе дыра, и Полли отчетливо видела через эту дыру его мозг.

Племянник О’Грейди, который бывал в Ливерпуле на ярмарке, уверяет, что только один раз видел что-то подобное. В цирке – когда уродов показывали. Хотя, утверждает тот же источник, в том цирке ТАКОГО не было – там самым интересным был человек с львиной мордой, весь заросший волосами. Этот лаял и рычал, на цепи сидел, и за пенни его можно было покормить с руки.

Но мистер Уайт не рычит и не лает, и не сидит на цепи. Он образованный, богатый джентльмен, который играет на рояле и живет с хорошенькой воспитанницей и умницей-сыном. Этот очевидный контраст между внешними данными и положением мистера Уайта заставляет горожан неустанно ломать голову – откуда же он взялся? Что с ним такое случилось?

Версий высказывается немало. Возможно, он был на войне, и ему в лицо попал снаряд. Эта версия утопает в дискуссиях о том, была ли в Америке в последнее время какая-нибудь война, на которой такое могло случиться. Еще одна популярная тема – идея о том, что мистер Уайт был охотником где-то на Севере, и на него напал страшный медведь гризли. Против этой версии тоже много возражений – честно говоря, все эти фортепьяно и чертежи, и явная склонность мистера Уайта к изящному образу жизни (он ходит дома в весьма франтовском бархатном пиджаке, и ботинки его всегда начищены до зеркального блеска) плохо сочетаются с образом сурового охотника с канадской границы.

Наконец, высказывается предположение, которое большинству кажется вполне убедительным: мистер Уайт – жертва ужасного пожара, который случился перед его отъездом из Америки. В этом пожаре погибла его жена – он пытался ее спасти, но не смог, и был изуродован, вытаскивая из огня Густава.

Эта версия нравится людям – она хоть как-то сочетается с остальными семейными обстоятельствами обитателей Торнберда.

Эта версия вызывает сочувствие. Юные и чувствительные горожанки начинают думать о мистере Уайте с восхищением и даже некоторой романтической тоской. Героический вдовец, который пожертвовал лицом ради спасения единственного сына – это интересная фигура, волнующая.

Незамужняя сестра констебля Ричардса, думая об этом, откровенно завидует сиделке, мисс Саре Томлинсон, которая имеет возможность ежедневно общаться с мистером Уайтом и – это вполне возможно! – в какой-то момент наверняка проникнется мыслью утешить того в его несчастье.

И это в высшей степени несправедливо. Мало того, что мисс Томлинсон молодая – ей от силы двадцать пять – и хорошенькая, в отличие от сестры констебля, у которой слишком крупная нижняя челюсть и близорукий взгляд. Она еще и поклонника имеет – кроме мистера Уайта, разумеется: весь город прекрасно понимает, что Однорукий Бейли влюблен в эту самую мисс Томлинсон самым безнадежным образом. Так нет же – наглой сиделке этого мало! Она беззастенчиво втирается в доверие к бедному мистеру Уайту. Беседует с ним, наверное, об Америке – наличие общих тем для разговоров творит чудеса в отношениях людей, это всякий знает. Возится с его воспитанницей – та, говорят, на глазах идет на поправку, общаясь с девушкой. Мирит его с сыном. Она стала совершенно незаменима в Торнберде, эта наглая мисс Милосердие!..

Городских дам, которые негромким шипением и многозначительными взглядами сопровождали каждое появление сестры Томлинсон в городе, нимало не смущала несправедливость их рассуждений. Они не замечали, что в своих домыслах оставляли молодой и хорошенькой девушке блистательный выбор между одноруким калекой и человеком с дыркой в черепе – словно у той по профессиональным соображениям интерес должны были вызывать только мужчины, с которыми что-нибудь не так. Они еще не принимали во внимание тот факт, что, при том что отношения мисс Томлинсон с пациенткой и правда развивались хорошо, и с Густавом у нее установилась хрупкая дружба, с мистером Уайтом она, собственно, практически не разговаривала. Безусловно, они говорили о делах, он спрашивал ее о пациентке, он слушал ее советы. Но эти беседы ни в коей мере их не сближали. Потому что с мистером Уайтом невозможно было сблизиться – даже если бы у Сары и возникло такое желание.

Невозможно сблизиться с человеком, который постоянно замкнут в себе. Который не смотрит в глаза, и во время любого, самого малозначительного разговора только и знает, что отворачивается, и пальцы его конвульсивно сжимаются, словно он все время перебирает ими нечто невидимое.

Невозможно сблизиться с человеком, который может развернуться и уйти посередине фразы. И который никогда, ничего не говорит о себе.

Который не смотрит на тебя прямо. Но взгляд которого Сара ощущала на себе иногда, прогуливаясь в саду: что-то тяжелое и холодное касалось ее, словно намокшая от дождя накидка, и она знала – не было нужды проверять, - что это Он, сидя за окном в библиотеке, поднял на нее глаза. Это ощущение проходило почти мгновенно – он сразу опускал свои детские, трогательные ресницы, и погружался в бумаги. Но через некоторое время она снова ощущала этот взгляд.

И ей становилось страшно. И совестно.

Сара не раз пыталась описать свои ощущения Бейли, но каждый раз останавливалась, понимая: рассказывать собственно нечего – да и не важно все это.

Молодой журналист, как и планировал изначально, проводил в Торнберде много времени (интересно, что это обстоятельство нисколько не мешало городским сплетницам фантазировать на тему того, как Сара обманывает его, соблазняя мистера Уайта). За прошедшие месяцы Роберт стал чем-то вроде друга семьи: он играл с Густавом, рассказывая ему военные истории и давая читать английские приключенческие и готические романы – о них мальчик, в целом весьма начитанный, был не очень хорошо осведомлен. На многие из своих загадочных экскурсий Густав отправлялся вместе с Робертом – они бродили по скалам, собирали интересный мусор на морском берегу, однажды даже помогали рыбакам чинить сети. С одной из этих прогулок Бейли и Густав вернулись с пополнением – на пустоши к ним прибилась бродячая собака, мохнатое, беспородное и вонючее существо, к которому мальчик проникся необыкновенной симпатией и настоял на том, чтобы чудище, окрещенное Лоцманом, поселилось в Торнберде. Мисс Томлинсон пришлось проявить твердость, сказав, что если на первый этаж собаку пускать еще можно, то на второй – к ее пациентке, а уж тем более в спальню Густава, – этому блохастому существу хода быть не должно. Бейли щедро делился с мальчиком своими знаниями о Торнберде – он показал ему вход в средневековый подвал, парочку тайных люков, и потайную дверь, спрятанную за панелью в коридоре второго этажа и ведущую в подземный ход, соединяющий дом с руинами католической часовни, разрушенной еще во времена Тюдоров. Мистер Уайт явно смотрел на эту дружбу с одобрением: он чувствовал, вероятно, что в силу обстоятельств не может дать сыну обычных мальчишеских радостей, и был благодарен Бейли за то, что он восполнял этот пробел.

С самим мистером Уайтом у Роберта тоже наладился контакт. С первой встречи, когда между двумя инвалидами промелькнула искра взаимного доверия, хозяин Торнберда относился к журналисту как-то особенно. Он терпеливо выслушивал рассказы Бейли о работе в газете и в больнице – молодой человек был полон амбициозных планов и чувствовал необходимость ими делиться. Не то чтобы мистер Уайт в ответ давал ему какие-то ценные советы – иногда у Роберта возникало ощущение, что мыслями тот где-то далеко. Но слушал с симпатией, и для Бейли это было важно: он понимал, что Уайт многое в жизни повидал, и мог бы, если бы вдруг захотел, рассказать ему что-то интересное.

Уайт, впрочем, в основном молчал – только один раз он поразил Бейли, который бормотал что-то о новейшем открытии в области электрического тока, тем, что внезапно подозвал его жестом к своему столу, взял пачку чертежей, и некоторое время с терпением и дотошностью объяснял устройство механической куклы, которую конструировал. Как понял Бейли, она должна была – в случае успеха – заменить горничную: судя по чертежам, задуманный автомат мог не только передвигаться по комнате с подносом в руках, но и даже разливать напитки по бокалам. «Очевидно, визжащие при виде него горничные ему порядком надоели», - подумал про себя Бейли. Но ничего не сказал – его в достаточной степени поразила сложность устройства – и его явная, если верить Уайту, осуществимость. Молодой человек высказался в том смысле, что воображение и знания мистера Уайта просто поразительны. Ответом ему был недоуменный взгляд – задержав на секунду на лице Бейли свои испуганные и печальные глаза, хозяин Торнберда быстро перевел их на окно и ответил рассеянно, опустив свои бумаги на стол: «О, мне просто всегда нравились автоматы. С ними так просто...»

Примерно через неделю, снова посетив Торнберд, Бейли обнаружил, что половина библиотеки выгорожена и превратилась в мастерскую, где среди разнообразных и совершенно загадочных для молодого человека инструментов на небольшом помосте уже возвышался остов конструкции, которой предстояло стать механической горничной. Отец и сын в экстазе возились с какими-то железяками, привинчивая к скелетообразной раме что-то, напоминающее длинную птичью лапу. Оба были полностью поглощены работой, глаза у них горели – и в этот момент Бейли подумал, что, несмотря на вызывающее уродство отца и неправдоподобную красоту ребенка, сходство между ними еще никогда не было так заметно, и так трогательно.

Слов нет – мистер Уайт был человеком странным, и возможно лицо было наименее странной его частью. Но в любом случае, Бейли приятно было обрести в мире еще одного человека, кроме родителей и Сары, который не называл его в глаза «Одноруким».

В общем и целом, жизнь в Торнберде складывалась гораздо лучше, чем опасался Бейли сначала. Семья мистера Уайта продолжала оставаться «необычной». Но по крайней мере жизнь в ней шла своим чередом, полная маленьких конфликтов, рутинных дел и радостей, которые и составляют смысл существования всякой семьи. Присутствие Сары – и самого Бейли, как он смел надеяться, - в самом деле шло этой компании, которую Роберт иногда романтически называл про себя «выжившими жертвами кораблекрушения», на пользу. Иногда Бейли казалось, что тот мистический холодок, те нехорошие предчувствия, которые он ощутил в свой первый визит в Торнберд, ему почудились. Ему приходилось напоминать себе, что он в самом деле слышал потустороннюю мелодию, которую напевал про себя в полутемном холле Густав. И в самом деле видел полуобнаженную Мег, - ту самую Мег, что сидела теперь в солнечной гостиной с вышивкой, бросая время от времени взгляд на занесенный первым снегом сад, - танцующей на балконе в пустом саду.

Только одна вещь в благополучной картине, которую представляла к началу декабря жизнь в Торнберде, оставалась неизменной – такой же тревожной и странной, как в первый раз, когда Бейли переступил порог этого дома. Это были руки мистера Уайта – дрожащие, нервные руки, словно живущие своей жизнью.

Выпавший снег не стаял: установились холода, а вместе с ними и ясная погода, очень на севере Англии редкая и потому радостная. Бейли пришел к дом рано – к завтраку: они с Густавом договорились после еды отправиться вместе к пруду в дальнем конце города, чтобы мальчик мог поучиться кататься на коньках.

Утро было замечательное – Бейли отлично прогулялся по морозцу, в холле его встретила Сара. Косые солнечные лучи, попадавшие в темную комнату из приоткрытой двери столовой, полосками ложились на ее коричневое платье. Открыв дверь, она широко улыбнулась Бейли, и приподнялась на цыпочки, подставляя лицо для поцелуя (вопреки опасениям сплетниц, в отношениях Сары и Роберта на самом деле наступил явный прогресс – ключевым для них стал вечер бегства Густава: когда мальчик был найден и водворен в постель, а его потрясенный отец заперся в библиотеке, молодые люди, оставшись вдвоем, и тоже потрясенные, наконец объяснились).

Потом она помогла Роберту снять пальто и, вешая его шляпу на крючок, сказала:
- Проходи быстрее – все уже собрались. Сегодня у нас знаменательный день: Мег чувствует себя так хорошо, что вышла к завтраку. В последнее время это бывает все чаще и чаще...

Бейли прошел в солнечную комнату. За накрытым белой скатертью столом сидело всю семейство, и оно в самом деле выглядело на удивление благополучным: тихая, улыбающаяся Мег, Густав, нетерпеливо вертящийся на стуле, мистер Уайт, задумчиво изучающий газету.

Бейли занял свое место за столом – рядом с Густавом. Сара села между ним и Мег.

Горничная – Присси – обошла стол, расставляя перед всеми накрытые серебряными крышками подогретые тарелки с завтраком – с омлетом, который вызывал у горожан такое недоумение.

Мистер Уайт поднял глаза на свою семью, неуверенно улыбнулся, и снял крышку с тарелки.

Мег пронзительно вскрикнула и вскочила из-за стола, опрокинув свой стул.

Густав подался вперед с приоткрытым ртом и расширенными от ужаса глазами.

Мистер Уайт смотрел в свою тарелку, окаменев. Под кожей его уродливой щеки дергалась мышца. Пальцы левой руки сжали скатерть.

На голубом фарфоре с золотой каймой лежал жалкий желтый комочек - мертвая канарейка с гротескно свернутой набок шеей.

Рядом с ней белел кусочек картона, на котором печатными буквами было выведено:

«Кому нужны певчие птички?»


<<< Назад   Дальше >>>

В раздел "Фанфики"
На верх страницы