На главную В раздел "Фанфики"

Письма из России. История одной любви в письмах и дневниковых записях.

Автор: Seraphine
е-мейл для связи с автором

Красота — в глазах любящего.
Русская народная пословица

ЧАСТЬ 2

1882–1883

Санкт-Петербург, 15 октября 1882 года

Chere Annette!
Вот я и снова в Петербурге. Странно очутиться в этом водовороте жизни после стольких лет, проведенных среди тихой природы Смердовиц. Милый Петруша и его юная жена Helene (все-таки она совершенно прелестное создание, напрасно мы так переживали из-за его столь ранней женитьбы) уговорили меня оставить затворничество и переехать хотя бы на зиму к ним, в наш старый дом на Бассейной. Я очень благодарна им за это, но, боюсь, недолго буду злоупотреблять их гостеприимством. Столичная жизнь явно не для меня. Из-за известных тебе печальных обстоятельств, тогда, почти шестнадцать лет назад, а именно, из-за внезапной и столь тяжелой болезни моей дорогой матушки и последовавшей за ней ее кончины, а там и моего замужества, я так и не была представлена ко двору после своего шестнадцатилетия. Светская жизнь, с ее суетой, весельем, интригами и сплетнями прошла мимо меня, и теперь мне очень странно слышать, как все вокруг обсуждают что-то, что кажется мне, по сравнению с тем, что я видела в последние годы, таким далеким, незначительным и — да простят они меня — пустым.

Я уже решила, как поступлю. Я писала тебе когда-то, что к свадьбе родители Андрея подарили нам прелестную, «кружевную» дачку в Петергофе. Мы несколько лет выезжали туда на летние месяцы. Я очень любила это место, где так гармонично сочетаются природа и относительная светскость жизни. Потом, когда началась война, и в последующие годы мы уже не смогли бывать там, но за дачей присматривали, и я надеюсь, что она сохранилась в хорошем состоянии. Этот дом — то, что мне нужно сейчас, милая Аннушка. Петергоф гораздо ближе от Петербурга, чем Смердовицы, и соединен со столицей железнодорожной веткой, так что я не буду чувствовать себя столь оторванной от жизни, как в последнее время. Но, с другой стороны, я все же буду жить вдали от столичной суеты, среди прелестной северной природы, без которой уже не мыслю своего существования. Мне настолько не терпится поскорее осуществить свои замыслы, что я упросила Петрушу не далее как завтра отвезти меня в Петергоф, чтобы на месте осмотреть все и распорядиться относительно уборки и необходимого ремонта. Несмотря на уговоры моих близких, я намерена переселиться туда, не дожидаясь весны.

Так что очень надеюсь, дорогая Аннушка, что следующее мое письмо к тебе будет носить пометку «Петергоф».

На этом я пока оставлю тебя, друг мой. Целуй своих милых деток и кланяйся от меня своему супругу.
Ваша любящая
Elisabeth

Петергоф, 20 января 1883 года

Милая, дорогая Аннушка!
Вот я и пишу тебе из Петергофа. Уже неделю как я живу здесь, на нашей старой даче, расположенной в прелестном уголке межу Колонистским и Александровским парками. Здесь всегда тихо, даже летом, потому что дачная жизнь кипит в стороне, ближе к императорским дворцам и фонтанам. А сейчас, зимой, здесь и вовсе нет никого. Однако я так привыкла к тишине в Смердовицах, что такое уединение меня вовсе не пугает. Ведь после смерти Андрея, я целый год прожила почти в полном одиночестве в его имении, к которому за годы замужества так и не смогла привыкнуть. Теперь, когда Андрея нет, я могу признаться, насколько угнетала меня унылая местность, окружавшая его родовое имение. Ничего общего ни с нашими лесными краями на Псковщине, ни с волжским раздольем «Привольного». Я очень тосковала там, и только глубокое уважение к мужу и нежелание огорчать его помогли мне не впасть в полное отчаяние.

Ремонт и уборка заняли больше времени, чем я думала, и чтобы переехать в Петергоф сейчас, среди зимы, я должна была выдержать отчаянное сопротивление со стороны Петруши и его юной супруги, которые изо всех сил уговаривали меня подождать до весны. Но я устояла и сейчас нисколько не жалею. Здесь чудесно! Большинство дач в это время года стоят заколоченными, однако в некоторых все же живут такие же оригиналы, как я. Мы не мешаем друг другу и лишь раскланиваемся, встречаясь изредка на улице. Я много гуляю по паркам, которые со всех сторон подступают к моему новому жилищу. Как и прежде, я предпочитаю совершать прогулки ранним утром, когда только начинает рассветать. Сейчас, зимой, это происходит довольно поздно, но все равно это чудесно — видеть, как рождается короткий зимний день!

Так что порадуйся за меня, милая Аннушка. Кажется, я нашла себе место, где смогу отдохнуть душой.

Как всегда, жду твоих милых, сердечных писем.
Любящая тебя
Лиза

Из дневника Е. М. фон Беренсдорф
12 февраля 1883 года

Боже мой, думала ли я, что мне придется опять, как в далекой юности, заводить дневник, чтобы записывать в него то, чем я не могу поделиться с другими? И не размышления о жизни или воспоминания о каких-то событиях заставляют меня снова взяться за перо. Нет, как и тогда, почти шестнадцать лет назад, я посвящаю свой дневник одной теме. Ибо я знаю: если я не сделаю этого, я просто сойду с ума. Ведь писать Аннет о том, что со мной творится, я по-прежнему не могу.

Если бы я жила в Нижнем Новгороде и такое стало бы вдруг происходить со мной там, я бы не удивилась. Известно, что «призраки прошлого» являются нам именно в тех местах, где случились те или иные события. Но здесь, в Петергофе…

Правда первый раз «это» было со мной не здесь, а в Петербурге, еще в октябре, когда я жила у Петруши и Леночки в нашем доме на Бассейной. Почти сразу после моего приезда из Смердовиц наши родственники Шаховские пригласили меня в оперу, к себе в ложу. Давали «Аиду», я Бог весть сколько времени не была в театре, и все обещало замечательный вечер. Перед началом второго действия, во время увертюры, когда в зале царил густой сумрак, я, ожидая, пока поднимут занавес, разглядывала ложи напротив и вдруг почувствовала, как сердце забилось у меня где-то в горле. Я не сразу осознала, в чем дело: в одной из лож первого яруса, наискосок от нашей, у самой сцены, сидел человек. В темноте белели лишь его руки, лежавшие на бархате балюстрады, да белая крахмальная манишка. У меня перехватило дыхание: меня словно отбросило на шестнадцать лет назад, когда я впервые увидела на арене цирка вот так же белеющую в темноте фрачную грудь и тонкие руки в белых перчатках. Я закрыла глаза, а когда открыла их, занавес подняли, в зале стало светлее. С замиранием сердца я вновь взглянула на ту ложу, но сидевший в ней человек, по-видимому, откинулся на спинку кресла и скрылся из виду. Сколько я ни уговаривала себя, ни ругала за глупость, но до конца спектакля так и не смогла опомниться. Еще несколько дней я находилась под этим впечатлением, безуспешно стараясь прогнать нахлынувшие на меня совершенно ненужные воспоминания.

Постепенно мне все же удалось избавиться от этого наваждения, а переехав жить в Петергоф, я почти позабыла про тот случай. Но…

Как-то раз, отправляясь на очередную прогулку, я проходила мимо красивой дачи в готическом стиле, расположенной через два дома от моей. Как я заметила еще раньше, она тоже не пустует в такое необычное время года. Но кто там живет, я не знаю. Впрочем, я не очень-то и стремлюсь узнать своих соседей и их образ жизни. Однако в этот раз произошло нечто, что заставило меня надолго задержаться перед этим домом. Итак, я шла мимо, и вдруг до моего слуха донеслась музыка, от которой сердце мое сжалось и будто остановилось на мгновенье. Играли на фортепьяно, и даже закрытые на зиму окна не могли заглушить щемящей боли, изливавшейся из-под пальцев невидимого виртуоза. Но не сама музыка заставила меня остановиться и застыть в онемении перед плотно зашторенными окнами дачи: лившиеся оттуда звуки мгновенно вызвали в моей памяти увитый плющом трельяж в дядюшкином музыкальном салоне и другого невидимого музыканта, слушая которого тому почти шестнадцать лет глупая девочка заливалась слезами счастья.

Это было недели две назад, и с тех пор я не один раз слышала чудесную игру за наглухо закрытыми окнами зимней дачи. Не знаю, хотелось бы мне узнать, кто именно там играет… Ведь как только я увижу этого пианиста (или пианистку), иллюзии разрушатся, волшебство пропадет, а мне так хочется, чтобы оно продлилось…

Из дневника Е. М. фон Беренсдорф
17 февраля 1883 года

Нет, определенно, что-то происходит. Мне не хочется думать, что я больна. Ведь я всегда была очень, даже слишком здравомыслящим человеком. Но как объяснить мое состояние, как объяснить этот узел, который вот уже несколько недель сжимает мою грудь, не давая вздохнуть? И это не физическое недомогание, нет: я словно нахожусь под воздействием какого-то невидимого источника энергии — не знаю, я не могу объяснить, — испытывая непонятное возбуждение, словно что-то должно скоро произойти — но что?

Сегодня я решилась и постучала в дверь той красивой дачи, из которой доносится чарующая музыка. Мне никто не открыл, хотя там только что играли. Уходя со двора, я столкнулась с мужиком — работником, который привез дрова. Сама не зная, чего добиваюсь, я стала расспрашивать его о хозяевах. Он, судя по всему, не отличался живым умом, да и отвечал неохотно. Живет здесь музыкант, один, вроде не русский, но по-русски говорит хорошо, поселился осенью — вот и все, чего я смогла от него добиться. Дав ему двугривенный, я еще раз оглянулась на окна дачи, и мне показалось, что на одном из них шевельнулась плотная штора. Но что же мне делать? Не устраивать же засаду на таинственного соседа?

Из дневника Е. М. фон Беренсдорф
18 февраля 1883 года

Предчувствия, которых я не смела высказать вслух даже в своем тайном дневнике, меня не обманули! Это невозможно, но я видела его! Этого не может быть, но это был он! Я не могла ошибиться, или мне, и правда, пора в лечебницу для душевнобольных.

Сегодня еще до рассвета я отправилась гулять в Александровский парк. Стояла серая предрассветная мгла, ночью была оттепель, и от этого весь воздух был насыщен влагой, делавшей его густым и почти непроницаемым. Я шла по главной аллее, где царила зимняя тишина, кругом — на версту никого, и вдруг я увидела, как прямо навстречу мне идет высокая черная фигура. При виде этого странного силуэта мое бедное, и без того измученное за последние недели сердце больно сжалось. Но я не остановилась, не остановился и этот человек, и мы, как дуэлянты, стали медленно сходиться на пустынной аллее. Когда фигура приблизилась, я с каким-то священным трепетом подняла глаза… Из прорезей плотной черной маски непроницаемым взглядом на меня смотрели сверху вниз глаза цвета темного золота. Внутренне окаменев, я продолжала идти вперед, и, поравнявшись на мгновенье, мы снова разошлись в разные стороны. Пройдя несколько шагов, я не выдержала и оглянулась: аллея была пуста.

Сомнений нет: это был он, Эрик! Я не видела его с той самой встречи, когда, поняв, что мне известна его тайна, он едва не растерзал меня в припадке дикой ярости. Потом он внезапно исчез из города, и долго о нем ничего не было слышно. Года через три после тех событий, дядюшка сообщил мне по секрету (он до самой смерти продолжал питать слабость к своему «чуду-юду», прощая ему то, за что другого давно бы вычеркнул уже из своей жизни), что парижская контора банка, куда Эрик велел помещать его гонорары, сделала запрос относительно его счета, после чего счет был закрыт, а все деньги переведены во Францию. Это могло означать одно: Эрик вернулся на родину.

И вот он снова здесь! Почему? Каким ветром занесло его именно сюда? Как непостижимо складывается жизнь! Такой огромный мир и такой маленький Петергоф, и вот мы встречаемся именно здесь! Но узнал ли он меня? Я не могла не измениться за пятнадцать лет… Да и помнит ли он меня вообще?..

Из дневника Е. М. фон Беренсдорф
25 февраля 1883 года

Я встречаю его почти каждый день. Он тоже гуляет по утрам, и я то и дело вижу его издали то в Александровском парке, то у замерзшего Колонистского пруда. Он не замечает меня. Конечно, разве может он узнать в почти тридцатидвухлетней женщине, постаревшей после трех лет сидения у постели умирающего мужа, шестнадцатилетнюю девочку, преследовавшую его когда-то своей детской любовью? «Pauvre niaise»… А почему, собственно говоря, он вообще должен меня помнить? Кто знает, какой была его жизнь в эти пятнадцать лет? Уж, наверное, достаточно богатой событиями, чтобы не вспоминать о такой чепухе…

Ну что ж, так даже лучше… С тех пор, как я убедилась в том, что не схожу с ума, как стала регулярно видеть его то здесь, то там в зимнем Петергофе, у меня как-то отлегло от сердца, я успокоилась. Странно, как легко я перенесла эту встречу…

Но он почти не изменился… Нет, ни капельки! Фигура, осанка, походка… Может, стало меньше порывистости в движениях, еще больше величия… И глаза… А может, мне все-таки уехать отсюда?

Из дневника Е. М. фон Беренсдорф
28 февраля 1883 года

Все возвращается на круги своя. Все как тогда…

Сегодня, по обыкновению, я отправилась на свою раннюю прогулку в Александровский парк. Я давно подумывала о том, чтобы изменить распорядок дня и исключить саму возможность встречи с этим человеком, но что-то останавливало меня — не буду пытаться определить, что именно. Я шла, понуро глядя себе под ноги, и думала о том, как мне быть дальше, как вдруг что-то заставило меня поднять глаза. В двух шагах передо мной неподвижно стоял, преграждая мне путь, высокий мужчина в черном и спокойно смотрел на меня сквозь прорези маски. Вскрикнув от неожиданности, я отпрянула назад и, поскользнувшись на обледенелой тропинке, упала на бок, подвернув ногу. «Ну вот, опять!» — пронеслось у меня в голове. Да, опять я попала при нем в глупейшее положение, и это заставило меня вновь почувствовать себя шестнадцатилетней дурочкой. Увидев мой конфуз, он что-то фыркнул под маской и неторопливо приблизился. «О, мадам, — услышала я проникновенный голос из далекой юности. — Пошему ви так пугаль?» Я ничего не ответила — я просто не могла ничего ответить, — и он, протянув руку, помог мне подняться. Мне было страшно стыдно за свою неловкость, и, чтобы скрыть смущение, я принялась отряхивать от снега и поправлять одежду, но тут, почувствовав боль в ноге, тихонько охнула. Тогда он молча присел на корточки, бесцеремонно приподнял мне подол платья и начал всячески надавливать на обе ступни, глядя на меня снизу вверх в ожидании реакции. Боль оказалась терпимее, чем я ожидала. «Нишево, — проговорил он, вставая во весь рост. — Пойдемте, мадам, я вас провожаль». — «Спасибо, сударь, — выдавила я из себя первые слова. — Я дойду, здесь близко». — «Я знаю», — бесстрастно ответил он, глядя мне в глаза непроницаемым взглядом, и подал согнутую руку. К счастью, мы действительно находились у самого выхода из парка, в нескольких минутах ходьбы от моего дома. Я ковыляла, прихрамывая и опираясь о его руку, и по-прежнему чувствовала себя глупой шестнадцатилетней девчонкой. На меня напала страшная робость, — с тех самых пор я не испытывала ничего подобного, — я не могла произнести ни слова в его присутствии, а он, словно забыв про меня, шел рядом, храня каменное молчание. Нас разделяла все та же глухая крепостная стена, за которой он по-прежнему прятал свои мысли и чувства. Так мы дошли до дома. Наташи, моей прислуги, не было — очевидно, она ушла на базар за покупками, — и я открыла дверь своим ключом. Эрик провел меня в гостиную и усадил на диван. «Надо делать холодно», — авторитетно заявил он, имея в виду мою ногу. «Благодарю вас, сударь, — еле слышно проговорила я, все еще не понимая, узнал он меня или нет. — Я сейчас пошлю за врачом. Не беспокойтесь, пожалуйста». — «Я не беспокоиль», — был сухой ответ. Он скинул шубу прямо на пол в гостиной и, взяв со стола вазу из китайской перегородчатой эмали, безжалостно вытряхнул из нее мой сухой букет. «Я несу снег, а ви, мадам, потрудиться это снимать, — показал он на чулок и, видя мое замешательство, нетерпеливо добавил: — Mais vas-y, vas-y, ou tu veux que je le fasse moi-meme?»(1) Задохнувшись от нахлынувшего на меня приступа детского счастья, я принялась выполнять приказание, а он стремительно вышел вон. Через минуту он вернулся и без слов, встав на одно колено, принялся накладывать мне на ногу снег из вазы. Почувствовав на коже прикосновение чего-то ледяного — то ли снега, то ли его рук, — я взвизгнула, и он снова поднял на меня золотые глаза, но теперь в них уже искрился безмолвный смех.

Да, он почти не изменился. Может, чуть поредели пепельные прямые волосы, да еще больше запали глубоко посаженные золотые глаза. Сколько ему может быть лет сейчас? — подумала я и поняла, что никогда прежде не задумывалась над его возрастом. «Мonsieur Erik, это, правда, вы?» — решилась я наконец на вопрос, все еще не веря своим глазам. «Erik n’existe plus. Il est mort(2). Ви разве не зналь, мадам? Об этом биль в газет… — Слова его звучали странно и зловеще. — Mort et enterre(3), — повторил он и добавил: — Quoiqu’en ce qui concerne le dernier, je ne sois pas sur… Eh bien, tant pis pour lui!»(4). И я вновь оказалась перед каменной стеной. Будто заржавевшие за долгие годы ворота крепости приоткрылись узенькой щелкой и снова наглухо захлопнулись. На полу под моей босой ногой разливалась лужа талого снега. Эрик встал, поднял с пола свою шубу. «Сударыня, не смею дольше обременять вас своим присутствием. Разрешите откланяться», — сказал он по-французски и, церемонно поклонившись, направился к выходу. «Вы совершенно не изменились, сударь…» — невольно прошептала я ему вслед. «Вы тоже, мадам, — обернулся он ко мне от самой двери. — Кстати, позвольте совет, баронесса. Вам надо что-то сделать с вашим лицом». Я вспыхнула и, не понимая, вопросительно взглянула на него, а он невозмутимо пояснил: «Vraiment, Lise, sur ton visage, on lit tout ce que tu penses. C’est impossible. Veux-tu que je te donne un de mes masques?»(5) Затем, еще раз поклонившись, он учтиво спросил: «Позволите ли навестить вас завтра, чтобы справиться о вашем здоровье, сударыня?» Тут же позабыв о его совете, я лишь просияла в ответ, и он, неодобрительно покачав головой и бросив на ходу: «Alors, a demain, Madame!»(6), скрылся за дверью.

Все это случилось меньше часа назад. Едва он ушел, я схватила дневник, чтобы в мельчайших подробностях записать эту встречу и заодно обдумать как следует все, что произошло. Но сколько я ни пытаюсь думать и обдумывать, у меня ничего не выходит. Я только снова и снова вижу то непроницаемо-серьезный, то смеющийся золотой взгляд, ощущаю прикосновение ледяных ладоней и слышу, слышу чудесный голос, одинаково упоительно произносящий чопорное «сударыня» и неприлично фамильярное, но такое теплое «Lise». Все начинается снова… Будто не было этих пятнадцати лет… Что ж, мне остается одно: ждать завтра. Только бы скорее оно наступило!

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
2 марта 1883 года

Эрик снова был у меня.

Позавчера, после его ухода, я все же обрела способность рассуждать более-менее здраво и весь остаток дня провела в размышлениях. Действительно, как причудливо складывается жизнь. Кто бы мог подумать, что наши пути снова пересекутся? И что означает его появление на тропинке? Почему до сих пор он совершенно игнорировал меня, хотя я уверена, что он не мог меня не видеть? Не узнавал? Да, скорее всего… Но вот теперь узнал, и словно не было этих лет!.. Опять эта резкая смена тона — от чопорно-учтивого до дружески-фамильярного, опять я робею, как девчонка, в его присутствии… А что будет завтра? Ведь это нечто совершенно новое, немыслимое: monsieur Erik сам изъявил желание посетить меня еще раз! Боже, если бы такое случилось пятнадцать лет назад, я, наверное, умерла бы от разрыва сердца… Но что же будет завтра? — все думала я. Как мне вести себя с ним, как сохранить достоинство, приличествующее моему возрасту и положению? Единственная надежда на то, что годы все же сделали свое дело, и теперь я смогу хоть как-то управлять своими чувствами… Во всяком случае, я должна и я постараюсь. Правда, вдруг с ужасом подумала я, он ведь может и не прийти больше. «Никто не знает, что будет делать Эрик завтра, — даже сам Эрик», — вспомнилось мне. Да, возможно, так оно и будет. Да и зачем ему приходить? Что я ему? Тем более теперь, спустя столько лет… Мысль о том, что Эрик может больше и не появиться, как ни странно, немного успокоила меня, и я перестала метаться по дому.

А ночью пришли угрызения совести. Я думала о бедном Андрее. К чему скрывать? Я никогда не любила его, во всяком случае не так, как должна была бы… И он понимал это. Сам он любил меня нежной и трепетной любовью. Я ощущала эту любовь во всем и всегда, но он был удивительно деликатен в проявлении своих чувств. Это был тонкий, чуткий, бесконечно порядочный человек. Он не мог не видеть, что девочка, которую он взял себе в жены, несмотря на все старания, никак не может пробудить в себе ответного чувства. Потому что сердце ее безнадежно разбито другим…

Я была бесконечно благодарна за ту теплую, нежную ласку, которой он окружал меня, и старалась платить ему если не любовью, то, по крайней мере, глубоким уважением, дружбой, заботой… Когда умер папенька, а вслед за ним и дядя Владимир Петрович, Андрей Евгеньевич остался для меня единственным по-настоящему близким человеком. Мы стали очень дружны, я помогала ему в работе, взяв на себя роль его секретаря и заботясь о том, чтобы бумаги его были всегда в порядке. А когда началась война и он — благородное сердце — записался добровольцем на Балканы, я, недолго думая, последовала за ним, потому что мне нечего было делать одной в тиши Смердовиц, в то время как он там, среди огня и дыма, подвергал свою жизнь опасности. Я стала сестрой милосердия, работала в лазарете, видела много страшного, но знала, что где-то рядом есть любящий меня человек. В самом конце войны его ранило и, чудом оставшись в живых, он три долгих года страшно болел, а я не отходила от него, стараясь искупить так мучившую меня нелюбовь к этому благородному человеку. За три мучительных года мы оба извелись, хотя ни разу не признались в этом друг другу. Смерть Андрея, случившаяся год назад, стала избавлением для нас обоих. Я так устала за время его болезни — не физически, нет, а душевно, — что почти ничего не почувствовала. Лишь позже, придя немного в себя, я поняла, что осталась совершенно одна. Конечно, у меня есть мой младший брат и его жена Леночка, но это — совсем другое, и я знаю, что Петруша никогда не сможет стать мне таким же другом, каким была моя матушка, каким был Андрей или дядюшка Владимир Петрович.

И вот я лежала без сна и думала, предаю я или нет память Андрея, когда сердце мое начинает бешено колотиться при мысли о другом человеке, том самом, воспоминания о котором так и не позволили мне одарить настоящей любовью моего благородного, любящего мужа. В поисках ответа на этот мучительный вопрос, я встала с постели и, опустившись на колени у кровати, принялась горячо молиться Божьей матери, прося Ее вразумить меня и наставить на истинный путь. Немного успокоившись, я снова легла и под утро уснула, а когда проснулась, на душе было ясно. «Будь что будет», — подумала я, и слова эти веселой дробью стучали у меня в висках все утро, пока я умывалась и завтракала. Я решила не думать ни о чем и просто ждать, как станут разворачиваться события. Ведь все мои страхи и сомнения могли оказаться совершенно напрасными, и «призрак прошлого», явившись раз из небытия, мог снова навеки исчезнуть с моего горизонта. Нога еще побаливала, гулять я не могла, а потому, решив не менять ничего в своих привычках, я разложила на столике в гостиной рукопись Андрея, которую готовила к публикации, и принялась за дело.

Не успела я углубиться в работу, как в прихожей раздался звонок. Сердце у меня мучительно сжалось, в голове поднялся вихрь. Наташи не было дома, и, чуть прихрамывая на ушибленную ногу, я бросилась открывать. Высокий, стройный, весь в черном, Эрик стоял на пороге, заслоняя яркое мартовское солнце. «Вы на ногах, сударыня? — были первые его слова. — Я рад. Однако простите, что обеспокоил вас». Чувствуя, что все принятые мною накануне решения летят куда-то в тартарары, я с замиранием сердца пригласила его войти. Он величественно ступил в прихожую, скинул на сундук шубу и шапку и, галантно пропустив меня вперед, вошел в гостиную. С интересом оглядевшись, словно оказался тут впервые, он мельком взглянул на разложенные на столе листы рукописи и, сложившись пополам, опустился в указанное мною кресло. Наступило неловкое молчание. Хотя неловкость, судя по всему, испытывала опять одна я. Эрик же как ни в чем не бывало спокойно смотрел на меня своим непроницаемым взглядом. «Я даже не поблагодарила вас вчера как следует, сударь, — решилась все-таки я начать разговор. — Если бы не вы, не знаю, как я добралась бы до дома…» Я намеренно заговорила по-французски, поскольку еще вчера заметила, что русский дается ему с бoльшим трудом, чем раньше: он явно подыскивал слова, обдумывал предложения, да и акцент стал заметнее, — по-видимому, сказывались годы, проведенные вне России. «Если бы не я, вы бы не упали, сударыня, так что вряд ли вам стоит меня благодарить», — прозвучал ответ, с которым трудно было не согласиться. «Действительно, я оступилась от неожиданности. Так глупо… Я ведь давно уже вижу вас здесь, в Петергофе, но вы не узнавали меня… И вдруг такая неожиданная, случайная встреча… » — «Ничего неожиданного и случайного в этой встрече не было, поверьте, баронесса. Я вообще не люблю случайностей и всячески стараюсь их избегать». — «Так, значит, вы не вчера узнали меня? И до сих пор не захотели подойти?» — «Но я же подошел! Значит, захотел», — ответил он с некоторым раздражением в голосе. Задумавшись на мгновение над его словами, я улыбнулась: «Позвольте, не хотите ли вы тем самым сказать, что, если бы не захотели, то не подошли бы ко мне, даже увидев, что я упала? Неужели вы могли бы оставить женщину лежать вот так, без помощи, на льду, в пустом парке?!» — «Я все могу, сударыня, уверяю вас, — проговорил он с какой-то самодовольной угрозой в голосе, при этом в глазах его блеснула усмешка. — Однако я имел в виду другое: вы упали только потому и только после того, как я захотел к вам подойти. В ваших рассуждениях, баронесса, недостает логики. Вы путаете причину и следствие. И еще: поверьте, если бы я не пожелал этого, вы бы никогда не увидели меня. Уж что-что, а оставаться невидимым я умею. Вы ведь, надеюсь, не забыли, кто я?» — «Маг и чародей», — вздохнула я. Ничего не ответив на это, он встал и, подойдя к роялю, открыл крышку: «Вы позволите?» — «Сделайте милость, сударь, — ответила я, никак не решаясь назвать его по имени, — только…» Но он уже коснулся клавиш — в ответ раздалось нестройное дребезжание. «Вы так не любите музыку, баронесса?» — с иронией в голосе спросил он. «Напротив, сударь. Я слишком люблю ее и именно поэтому не осмеливаюсь играть сама, а кроме меня, здесь некому играть…» Искоса взглянув на меня, он одной рукой пробежался по клавишам. Узнав первые такты бетховенского «Этюда к Элизе» — того самого, с которым когда-то выступала на достопамятном музыкальном вечере в доме у дядюшки, почти шестнадцать лет назад, — я насторожилась. Неужели он все же слышал тогда мою жалкую игру, или это просто случайность? Правда, теперь это уже не имеет никакого значения. Тем временем Эрик снял с рояля вазу со вчерашним многострадальным сухим букетом, сдернул салфетку и, небрежно бросив все это на диван, открыл крышку. Заглянув внутрь и понимающе кивнув, он снова произнес: «Вы позволите?» Не успела я ответить, как он уже решительно отодрал переднюю деку, и скоро рояль был почти полностью разобран. Сняв сюртук, Эрик бросил его поверх вазы с сухим букетом, достал из жилетного кармана часы и, отцепив брелок, оказавшийся маленьким настроечным ключиком, принялся сосредоточенно колдовать над инструментом, проверяя клавишу за клавишей и подтягивая струны. Это длилось довольно долго, он с головой ушел в работу, и я могла вдоволь наблюдать за ним. Все-таки он очень изменился. Не внешне, нет: я по-прежнему узнавала в этом высоком длинноногом мужчине героя своей юности. Как и прежде, его поистине грандиозная личность заполняла собой все вокруг, подавляя присутствующих и незаметно подчиняя их своей воле. Так было в цирке, так было на ярмарке, в его «зачарованном замке», так было дома у дядюшки и вот сейчас здесь, у меня. И все, кто соприкасался с ним, — в том числе и моя бедная матушка, — оказывались во власти его волшебных чар. Однако, если от Эрика тех времен, в лучшие его минуты, исходили волны какого-то неземного обаяния, этот, новый, человек был наглухо закрыт для других и казался скорее угрюмым и погруженным в себя. Что же так изменило его? Какую жизнь прожил он за эти годы?

Пока я размышляла над этим, Эрик закончил настраивать рояль и, быстро собрав его, сел на вертящийся табурет перед клавиатурой. Задумавшись, он какое-то время медленно крутился на нем из стороны в сторону, упершись ногой в педаль и глядя прямо перед собой, затем уселся поудобнее и заиграл.

Я давно не слышала такой музыки… Да нет, я вообще никогда не слышала ничего подобного, кроме, конечно, того музыкального вечера у дядюшки, когда впервые услыхала его игру. Наш дом всегда считался очень музыкальным: матушка обожала музыку, сама прекрасно играла, пела и часто устраивала домашние концерты, приглашая к нам замечательных музыкантов. Но такой красоты, такой гармонии не могла создать ни она сама, ни кто-либо из ее гостей… Из-под длинных, бледных пальцев лились потоки чудесных звуков, которые, прежде чем вырваться на волю, должны были пройти сквозь душу пианиста, напитавшись ее красотой. Как и когда-то в юности, мне казалось, что переполнявшие меня волшебные звуки — это сам Эрик, покинувший свою земную оболочку. Это было чудо, и я уверена, что на такое чудо способен лишь тот, кто обладает поистине прекрасной душой. Эрик играл ноктюрны Шопена, и прекрасная музыка будто растопила на какое-то время ледяной панцирь, отгородивший его от окружающего мира. Передо мной снова был сверкающий ангел музыки, и снова я оказалась во власти его волшебных чар.

Вдруг музыка внезапно оборвалась, и мне пришлось спуститься на землю. Эрик сидел за роялем и смотрел куда-то мне за спину. Обернувшись, я увидела Наташу, свою прислугу, которая, по-видимому, недавно вернулась с базара и теперь пришла за распоряжениями. С расширенными от немого ужаса глазами она стояла прислонившись к косяку двери и оторопело взирала на незнакомца в маске, словно перед ней был грозный призрак. Обычно румяные щеки девушки посерели, рот приоткрылся, и он являла собой весьма жалкое, но все же комическое зрелище. «Наташа, Наташа, ну что ты? — засмеялась я. — Это наш сосед, мой старый знакомый, господин…» Я оглянулась на Эрика, внезапно осознав, что совершенно не знаю, как его представить. «Гарнье, — невозмутимо пришел он ко мне на помощь. — Луи Шарль Гарнье». Наташа, немного придя в себя, присела, по-прежнему не сводя недоверчивых глаз с черной маски. «Ступай, Наташа, сделай-ка нам лучше чаю, — поспешила я отослать ее от греха подальше, а сама обратилась к Эрику: — Как интересно, сударь, я ведь никогда не знала вашего настоящего имени…» — «Это вовсе не мое настоящее имя, баронесса, — небрежно ответил он и, заметив мое удивление, пояснил: — Видите ли, когда переезжаешь из страны в страну, невозможно, к сожалению, обойтись без документов. Вот я и позаимствовал имена сразу у нескольких людей, сыгравших — гм! — некоторую роль в моей жизни». — «Так, значит, я все же могу называть вас по-прежнему — monsieur Erik?» — «Называйте как хотите, сударыня! Помнится, у вас, русских, есть хорошая пословица: ,,Зови меня хоть горшком, только в печку не ставь“. Так, кажется? Так вот мне это очень подходит». — «Простите, сударь, но у каждого человека должно быть имя…» — «Далось вам мое имя, баронесса! — неожиданно повысил он голос. — Возможно, у каждого человека и должно быть имя, но я — не каждый! Вам же прекрасно известно, что я — не каждый! — Эрик вскочил на ноги и принялся расхаживать по комнате, то и дело останавливаясь напротив кресла, в котором я сидела, и метая в меня бешеные взгляды. — Только не смотрите на меня невинными глазами и не пытайтесь уверять, что вы не знаете, чтo у меня там! — угрожающе воскликнул он, постучав пальцем по маске. — Разве ваш дядюшка не рассказывал вам? Не лгите, сударыня, вы делаете это так бездарно, что на вас жалко смотреть!» — Он явно хотел меня обидеть, но я не обижалась. Мне снова вспомнилась наша последняя встреча перед его исчезновением, когда он чуть не набросился на меня. Но теперь я уже не боялась его. Вернее, боялась, но не его, а за него, а потому поспешила ответить, стараясь говорить как можно спокойнее: «Сударь, конечно, я знаю, только не от дядюшки, а от матушки, что у вас, у вас… — Я замялась, подбирая нужное слово. — …что-то с лицом. Но что именно, я никогда не знала, да и…» — «Что-то с лицом?! — перебил он меня и жестко засмеялся. — Да нет у меня никакого лица! В том-то и дело! По крайней мере, то, что у меня есть, лицом никак не назовешь! А нет лица — нет и имени! Это очень удобно! Поверьте, сударыня! Я могу становиться кем угодно, по собственному желанию! Это не каждому дано! Так что мне в известном смысле можно позавидовать! В известном смысле я — счастливчик, баловень судьбы!!!» Я смотрела на него снизу вверх, не зная, что сделать, чтобы остановить этот болезненный поток. «Простите, сударь, мне очень жаль… Но поверьте, за эти два дня я ни разу не вспомнила о том, что скрывает ваша маска. Уверяю вас, это не имеет для меня никакого значения…» Я осеклась и проглотила конец фразы, увидев, как при этих словах Эрик застыл на месте. Задохнувшись от ярости, он подскочил вплотную к моему креслу, выпрямился во весь рост и, гордо вскинув голову, вперил в меня ненавидящий взгляд. «Не имеет значения?! — прорычал он. — Я рад за вас! Зато для меня это имеет значение!!!» Схватив с дивана сюртук, он метнулся к двери, налетев на входившую с чайным подносом Наташу, и, не простившись, выскочил вон из комнаты. Хлопнула входная дверь, и мы с Наташей остались одни, растерянно глядя друг на друга. Потом, ни слова не говоря, опустились обе на корточки и принялись собирать с пола: она — осколки разбитых чашек, я — останки окончательно погубленного сухого букета.

Я была уверена, что никогда больше не увижу его. Но я ошиблась.

Сегодня, встав до рассвета после бессонной ночи, в течение которой совершенно бессмысленно придумывала, что должна была бы сказать и как поступить, чтобы не случилось то, чего уже нельзя было изменить, я решила отправиться на свою обычную прогулку. Нога почти не давала себя знать, да мне, в сущности, было все равно — я просто не могла сидеть дома, мне необходимо было проветрить раскалывавшуюся после вчерашней сцены голову.

Я пошла, как обычно, в Александровский парк. Был легкий морозец, хотя в воздухе уже пахло весной. Дни стали заметно длиннее, и к тому времени, когда я дошла до прудов, скованных ноздреватым мартовским льдом, уже совсем рассвело. На деревьях весело тенькали синички, радуя мою измученную сомнениями и угрызениями душу. Я села на поваленное дерево, живописно лежавшее на берегу, и, закрыв глаза, подставила лицо ярким, уже пригревающим лучам первого весеннего солнца. Свежий ветерок приятно обдувал мою гудящую голову, я старалась не задумываться о будущем, однако на душе у меня было ужасно. Как же мне вести себя с этим непредсказуемым существом, которому любое нечаянное слово, сказанное в неблагоприятный момент, может причинить такую боль, что он забывает обо всем на свете? Как мне оградить его от этой боли? Тут я вспомнила, что, по всей видимости, ограждать мне его ни от чего не придется, поскольку вряд ли я буду иметь случай еще когда-либо беседовать с ним. Мне стало совсем тоскливо. Вдруг солнечное тепло перестало ласкать мне щеки. Я поежилась от холода и, открыв глаза, увидела, что на меня падает тень от стоящего прямо передо мной Эрика. Как ни в чем не бывало, он молча приподнял шапку, приветствуя меня, и протянул руку, чтобы помочь подняться. Как мог он подойти так неслышно, ступая по хрустящему мартовскому снегу? «Маг и чародей», — подумала я, смеясь про себя этой его явной любви к coups de theatre(7). Боже, как я рада была его видеть! У меня словно гора упала с плеч, я сразу позабыла про больную голову и про бессонную ночь, возблагодарив Бога за непредсказуемость этого поразительного существа, которая, несмотря на вчерашнюю ужасную сцену, все-таки снова привела его ко мне. Улыбнувшись, я подала ему руку и, по-прежнему не говоря ни слова, мы пошли рядом по дорожке вокруг пруда.

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
10 марта 1883 года

Вот уже больше недели, как длится это чудо. Мы видимся каждый день. Мы ни о чем не договариваемся, но каждое утро Эрик встречает меня где-нибудь в парке, и по нескольку часов мы бродим рука об руку. Он, по обыкновению, говорит мало, а я от смущения болтаю всякую чепуху — рассказываю забавные истории из своего детства, про себя, про Петрушу, про фройляйн Труди. Он слушает мою болтовню весьма благосклонно, иногда и сам снисходит до какого-нибудь замечания или реплики. Я же стараюсь запомнить все, что он скажет, а потом, дома, вспоминая наши разговоры, по крупицам составляю себе картину его жизни. К сожалению, о себе самом он не сказал еще ничего, но по названиям мест, которые он упоминал, я могу, по крайней мере, представить себе карту его путешествий. Судя по всему, путешествовал он немало, объездил всю Европу, был на Востоке. Когда он успел все это? До приезда в Россию или уже после того, как исчез из Нижнего Новгорода? Не знаю.

Я все время размышляю об Эрике и о наших с ним новых отношениях, и на ум мне приходит сравнение с потерявшимся и одичавшим животным — кошкой или собакой: оно тянется к человеческому теплу, хочет быть рядом с людьми, но стоит протянуть руку, чтобы погладить, приласкать его, как сразу появляются когти и зубы, и вот вы уже искусаны и исцарапаны в кровь. Так и с ним: я постоянно рискую получить свой «ушат воды или чего похуже», хоть и стараюсь вести себя осторожно, чтобы не задеть его, не вызвать очередной вспышки гнева. Однако при этом я чувствую — я знаю! — что ему надо быть рядом, что ему хорошо со мной, и от одной этой мысли у меня захватывает дух и кружится голова.

После прогулки он провожает меня до дома. Я всегда предлагаю ему зайти на чашку чаю. Иногда он ссылается на занятость, и мы расстаемся до следующего утра. Но чаще всего он молча соглашается, и мы проводим вместе еще какое-то время. Правда, от чая он всегда отказывается, а от обеда и подавно. Я не настаиваю, понимая, что он просто не может есть или пить, не снимая маски. Он много играет мне на рояле, так что жизнь моя теперь полна чудесной музыки.

Дней пять назад, проснувшись утром, я увидела, что на дворе бушует ненастье: валит мокрый снег вперемежку с дождем, завывает ветер. Ни о какой прогулке не могло быть и речи. Я страшно расстроилась, потому что, как всегда, мы ни о чем не договорились заранее и я не знала, что мне теперь делать. Кое-как позавтракав, я решила заняться Андреевой рукописью и устроилась с ней наверху, в маленькой комнатке, которую недавно превратила в кабинет. Только я разложила бумаги, как снизу прибежала Наташа и, вытаращив глаза, доложила, что пришел господин Гарнье. Вздохнув с облегчением, я прихорошилась перед зеркалом и сбежала вниз.
Эрик стоял у стены и, пригнувшись, разглядывал матушкину фотокарточку. «Это моя матушка примерно за год до смерти», — пояснила я. Он обернулся на мой голос, приветствовал меня легким поклоном и сказал просто: «Я узнал». — «Узнали? — удивилась я. — Значит, вы ее помните?» — «Естественно, сударыня. Разве я не говорил вам когда-то, что никогда и ничего не забываю? Я помню и ее, и вас — в книжной лавке и потом в цирке. А почему это вас так удивляет, баронесса? Ведь вы, кажется, тоже не забыли?» От охватившего меня волнения я не нашлась что ответить. Одарив меня долгим, внимательным взглядом, Эрик снова повернулся к фотографиям. «А это, судя по всему, ваш супруг, сударыня? — спросил он, изучая карточку Андрея. — Кого-то он мне напоминает…» — «Он похож на вас, сударь», — вырвалось у меня. Впервые я произнесла вслух то, в чем все эти годы не смела признаться даже самой себе. Высокий, стройный, светловолосый Андрей и правда напоминал чем-то Эрика, и теперь, спустя столько лет, я думаю, что именно благодаря этому обстоятельству я тогда так легко решилась ответить согласием на его предложение. Помолчав, Эрик как-то неопределенно хмыкнул: «Ну, это вряд ли…» — проговорил он и перешел к следующей фотографии, на которой была изображена я в одежде сестры милосердия. «Ого! — насмешливо произнес он. — Вот это интересно! Вы что же, были на войне? Как это вас туда занесло?» — «Я поехала туда за мужем, сударь», — с вызовом ответила я, задетая его насмешливым тоном. «Вашему мужу можно позавидовать, баронесса. Не каждый мужчина удостоивается такой любви…» — «Не надо завидовать ему, сударь. Это он любил меня, а я лишь старалась, как могла, платить за эту любовь дружбой и уважением». — «Так вы, оказывается, храбрая женщина?.. И сколько времени вы пробыли там, на Балканах?» — помолчав, спросил он опять. «Я ужасная трусиха, сударь. А на Балканах я пробыла около года и повидала много страшного, особенно в лазарете: боль, кровь, страдания, изувеченные тела, изуродованные…» Не договорив, я прикусила язык и, прикрыв рот ладонью, в отчаянии уставилась на его напрягшуюся спину. Обернувшись, он окинул меня миролюбивым взглядом. «Voyons, Lise, mais qu’est-ce qui te prend? N’aie pas peur... Je ne suis pas fou, moi... — совершенно спокойно сказал он и добавил: — coups de theatre(7)Tu sais, tu es mignonne en petite s?ur de la Charite...»(8) Совершенно сбитая с толку этим неожиданным, давно уже не слышанным мною тоном, я промолчала, а он, ласково-снисходительно проведя рукой по моей щеке, невозмутимо направился к роялю: coups de theatre(7)«Prenez place, Madame la baronne!»(9)

Петергоф, 15 марта 1883 года

Милая Аннушка!
Как всегда, я очень рада была получить твое письмо и узнать, что у вас все хорошо и все вы здоровы и веселы. Я вижу, пример твоей кузины пришелся тебе по душе, и ты решила последовать ему! Что ж, теперь, когда твой супруг оставил службу и решил полностью посвятить себя писательству, вам самое время удалиться на природу, подальше от столичной суеты. Однако не слишком ли далеко вы забрались? Я специально посмотрела по карте: ведь городок Висбю, который вы избрали для проживания, находится на острове! Не будете ли вы страдать от этой оторванности от остального мира? И не скажется ли она на нашей с тобой переписке? Но как бы то ни было, я все равно очень рада за вас! Это так приятно: менять что-то в своей жизни, открывать новую, чистую страницу и делать на ней первую запись! От души желаю тебе, чтобы твоя «островная» жизнь оправдала самые лучшие твои ожидания!

Что касается меня, я нисколько не жалею, что решила переселиться в Петергоф. Зима уже позади, я с легкостью пережила ее и теперь радуюсь наступающей весне. Как это чудесно — просыпаться под веселый звон капели или встречать утро в парке, слушая звонкий птичий гомон! Днем я по-прежнему занимаюсь рукописями Андрея, готовлю их для издания. Это то немногое, что я все-таки могу сделать для него, в память о нем и в благодарность за его нежное отношение ко мне. Работа продвигается, хотя с некоторых пор у меня стало оставаться меньше времени для занятий историей и нумизматикой.

Должна тебе признаться, милая Аннушка, что моя уединенная жизнь, которая, кстати сказать, не доставляла мне никаких неудобств, перестала быть таковой. Вот уже несколько недель, как я почти ежедневно имею удовольствие общаться с одним очень достойным и приятным человеком. Я встречала его много лет назад в доме у дядюшки Владимира Петровича, и вот судьба снова свела нас. Теперь он мой сосед и в силу каких-то, не известных мне причин тоже зимовал в Петергофе. Мы часто гуляем вместе по паркам, иногда он навещает меня дома. Он — музыкант, прекрасный пианист и композитор, и жизнь моя теперь наполнена музыкой.

Вот, дорогая Annette, пока это все, что я имею тебе написать. С нетерпением буду ждать твоего письма, в котором ты, надеюсь, сможешь уже подробно рассказать о вашей жизни на острове Готланд.

Крепко обнимаю вас всех.
Твоя любящая
Elisabeth

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
28 марта 1883 года

Наша идиллия продолжалась больше трех недель, принимая новые, еще более чудесные формы. Однажды, это было дней десять назад, присоединившись ко мне ранним утром на аллее Александровского парка, Эрик повел меня к выходу на Петербургскую дорогу, и я увидела там поджидавший нас наемный экипаж. Он отвез нас в Ораниенбаум, и мы долго гуляли среди затерявшихся в глубине весеннего парка старинных строений Собственной Дачи. После этого такие поездки случались еще не раз. Эрик, оказывается, прекрасно — гораздо лучше меня — знает окрестности Петергофа, и мы побывали с ним и в Английском парке, и на Бабьем-Гоне у Бельведера, и в Ропше, в старинном парке, окружающем дворец Екатерины Великой.

А вчера он повез меня в Стрельну, в окрестности дворца великого князя Константина Николаевича. Мы прошли насквозь огромный парк, а потом бродили по берегу Финского залива, разбивая каблуками крошащийся весенний лед и глядя, как талая вода, свиваясь под весенним солнцем в тонкие ручейки, пробивает себе дорогу сквозь островки слежавшегося мартовского снега. Я очень люблю это время года, когда зима уступает весне прямо на глазах. Рыхлый звенящий снег, готовые к пробуждению почки на кустах, пьянящий воздух, в котором одновременно чувствуются и зимняя стужа и летний зной, сияющее небо неповторимого оттенка: я могу любоваться всем этим без конца! Вот и теперь, совершенно потеряв голову от весенних ароматов, я утратила осторожность и, зайдя слишком далеко по льду залива, в конце концов провалилась по щиколотку в наполненную снежной кашей проталину. Увидев это, Эрик очень рассердился и, схватив меня за руку, потащил к камню, лежавшему на уже освободившемся от снега песчаном берегу. Мне и самой было стыдно за свою глупую неосмотрительность, поэтому я беспрекословно подчинилась всем его требованиям: разулась, вылила из ботинка воду и отжала чулок. Он же тем временем достал из внутреннего кармана какой-то флакон и, открыв его, сунул мне под нос. «Пей!» — грозно приказал он, снова резко переходя на «ты». Из флакона на меня пахнуло чем-то очень крепким и пряным. «Фу! Что за гадость?» — поморщилась я. «Это мое ,,чудодейственное средство“, всего лишь коньяк… Ну и кое-что еще, — добавил он, неопределенно хмыкнув. — Я всегда ношу его с собой на всякий случай. Не бойся, пей, а то простудишься. Vas-y, vas-y!»(10) Мне пришлось повиноваться, я отхлебнула, с непривычки задохнувшись, и сразу по всем жилам у меня потекло приятное, живительное тепло. Я протянула ему флакон... И вдруг что-то произошло. Наши пальцы соприкоснулись, и между ними будто пробежала искра. Я почувствовала, как заливаюсь мучительной краской стыда, а он взглянул на меня сверху вниз своими непостижимыми золотыми глазами и отдернул руку. «Поторопитесь, сударыня, вам нельзя здесь дольше оставаться».

Мы быстро пошли к выходу из парка, где ждал экипаж. Сказав что-то кучеру, Эрик помог мне подняться и молча сел напротив. К моему удивлению, мы скоро остановились в совершенно незнакомом месте. Сойдя на землю, мы вошли в какой-то дом, где на нас набросилась толпа цыган. Как оказалось, это был знаменитый цыганский ресторан, место паломничества петербургских поклонников цыганской музыки. Цыгане приняли Эрика как старого знакомого (мне сразу вспомнилась французская кондитерская, где я встретила однажды своего кумира синьора Энрико), и старший из них, пожилой, с черными с проседью кудрями, провел нас вглубь ресторана, в отдельный кабинет. Я не верила своим глазам: похоже, Эрик здесь был нередким гостем! Он сказал что-то тихо старому цыгану, и тот исчез, а через минуту примчался уже другой, молодой, неся жаровню с угольями и огромную вязаную шерстяную шаль. Эрик тем временем помог мне снять шубку и шляпку и велел снова разуться. И вот через несколько минут ноги мои оказались завернутыми в шаль, рядом стояла жаровня с пылающими угольями, а на стуле был разложен для просушки мой мокрый чулок. Снова появился молодой цыган, неся поднос с пирожками и горячим бульоном в чашке. Эрик придвинул все это ко мне, приказал: «Ешь!» и, покачав головой на мой немой вопрос: «А вы?», махнул молодому цыгану, все еще стоявшему у двери. Тот скрылся, оставив дверь открытой, а через секунду грянул цыганский хор.

Я слышала, что цыганская музыка — это нечто совершенно особенное, но убедиться в этом самой мне до сих пор не доводилось. И вот… Слов человеческого языка недостаточно, чтобы описать чувства, овладевшие мной при первых звуках этого на первый взгляд нескладного, гортанного пения, исполненного какой-то первозданной, не тронутой цивилизацией страсти. Я забыла про бульон и про пирожки, а Эрик с явным удовольствием молча наблюдал за моей реакцией. Хор закончил одну песню, запел другую, потом молодая цыганка исполнила дивный романс. Из кабинета нам не было видно поющих, но музыка наполняла собой все вокруг. Я видела, что и Эрик, несмотря на кажущуюся бесстрастность, весь трепещет от этого чудесного пения, а в золотых глазах его мерцал какой-то особый огонек. Когда стихла очередная песня, он хлопнул в ладоши, подзывая того же молодого цыгана, шепнул ему что-то на ухо, тот снова пропал из виду, а на смену чудесному пению пришла божественная цыганская скрипка. Потрясенная этими новыми впечатлениями, я не могла вымолвить ни слова, а мой загадочный спутник торжествовал, глядя на меня и упиваясь, как и я, волшебными звуками.

Час спустя мы ехали в экипаже обратно в Петергоф. В голове у меня звучало то гортанное пение, то рыдания цыганской скрипки. «О, monsieur Erik! — в восторге выдохнула я наконец, не сразу заметив, что снова называю его по имени. — Какое чудо! Вы действительно просто волшебник! Однако я никак не ожидала, что вы можете оказаться поклонником цыганской музыки…» В золотых глазах мелькнула загадочная улыбка, и он, явно довольный произведенным на меня впечатлением, сказал: «Хорошо, сударыня, раз вам так понравилось, завтра я покажу вам еще фокус».

Это было вчера. Сегодня рано утром мы опять встретились, как будто случайно, в аллее Александровского парка. Но на этот раз Эрик ехать никуда не предложил, и мы просто прошлись по весеннему парку. Погода была неважная, дул холодный ветер с залива, и как-то так получилось, что мы довольно рано оказались перед моей дачей. Предоставив мне самой открывать дверь, Эрик в мгновенье ока исчез, бросив на ходу, что сейчас вернется. И правда, не успела я снять шубку и пройти в гостиную, как он позвонил в дверь. В руках у него была скрипка. «Я обещал показать вам фокус, сударыня, — сказал он. — Ну так как, вы готовы?»

Еще тогда, в юности, я знала, что он играет и на скрипке, но никогда не слышала, а потому, сгорая от нетерпения, поскорее устроилась в кресле. Он положил футляр на рояль, раскрыл его, взял скрипку и замер со смычком в руке… Я смотрела как завороженная. Это было восхитительное зрелище! Боже, как он был прекрасен! Никогда в жизни я не видела ничего подобного. Высокий, тонкий, как стебель какого-то диковинного растения, он стоял, подняв кверху лицо, закрытое черной маской. Приставленная к подбородку скрипка своими идеальными формами лишь подчеркивала красоту его летящего силуэта. Подняв изящным жестом тонкую руку со смычком, который казался продолжением его длинных пальцев, он постоял несколько мгновений, задумавшись, и…

Это была цыганская музыка. Это была почти та самая музыка, которая вчера перевернула мне душу там, в Стрельне. Но только почти. Потому что музыка, которую играл он, была в миллион раз прекраснее. По сравнению с его филигранной игрой вчерашние цыганские наигрыши казались грубой поделкой — лубочная картинка рядом с драгоценной живописью. При этом виртуозное мастерство исполнения не лишало эту музыку той первозданной, первобытной страсти, которой она и пленила меня вчера в первую очередь. Я сидела, боясь перевести дыхание, а он все играл и играл, грациозно извиваясь всем телом и то и дело встряхивая прямыми пепельными волосами. Наконец, несколько раз резко ударив по струнам, он в последний раз мотнул головой и вновь застыл с поднятым смычком в руке. Я молчала, потрясенно глядя на него. Наверное, в этот момент я напоминала Наташу, когда она впервые увидела у меня в гостиной человека в маске, только мое потрясение было вызвано не утробным страхом, а восхищением и любовью. Да-да, снова, как когда-то в дядюшкином музыкальном салоне, его музыка заставила мое влюбленное сердце обливаться слезами и кровью.

Эрик шумно вздохнул и повернулся ко мне. Я сидела не шевелясь, а он возвышался надо мной, как бронзовый памятник. Но это был не тот холодный монумент со злыми, ненавидящими глазами, который я видела однажды, много лет назад в гостиничном номере. Сейчас весь облик его выражал торжество, а в золотых глазах горел какой-то странный, не знакомый мне огонь.

«Мальчишкой, я почти три года прожил среди цыган, баронесса… — в ответ на мое немое восхищение пояснил Эрик, отходя к роялю, чтобы положить скрипку в футляр. — Правда, это было во Франции… Но какая разница?» Он опустился в кресло напротив меня. «Какая у вас интересная жизнь, сударь!» — проговорила я. «О-о-очень интересная! — насмешливо протянул он. — Весьма!» В глазах его что-то мелькнуло, и я испугалась, что он сейчас снова наглухо закроется в своей крепости. Однако этого не случилось. Он пребывал явно в хорошем настроении, находясь, по-видимому, и сам под воздействием своей волшебной музыки. Тогда я отважилась на вопрос, который давно уже не решалась задать ему: «Вы так много путешествовали, сударь. Из ваших слов я поняла, что вы объездили чуть не полсвета, не так ли? И вот вы опять в России — почему именно здесь?» — «А почему нет? — небрежно ответил он. — С вашей страной у меня, по крайней мере, не связано никаких особо дурных воспоминаний. Я действительно немало поездил по свету, и в конце концов мне надоело. Попробовал жить в Париже — не получилось, слишком шумно, суета. Вот и решил забраться куда-нибудь в глушь, подальше от цивилизации». — «Вы называете глушью имперскую столицу, сударь? — оскорбилась я. — Почему бы вам в таком случае было не поехать снова в Нижний Новгород? Это еще дальше от цивилизации, как вы говорите». — «Ну, это уж и вовсе дыра! Простите, сударыня, не обижайтесь, — миролюбиво продолжил он, видя мое плохо скрываемое возмущение. — Право, Россия, как оказалось, не самая плохая страна. Язык красивый, мелодичный, да и музыка весьма недурна, что тоже немаловажно…» Он встал и, подмигнув совсем как тот, прежний Эрик, сел за рояль.

Раздались аккорды вступления, очень знакомые, но я не сразу сообразила, что это… «Куда, куда, куда ви удалились…» — запел он, и я с удивлением узнала арию Ленского из «Евгения Онегина». Я вновь слышала его чудесный голос, звучавший как-то совсем по-особенному теперь, когда он пел по-русски. Правда Эрик, судя по всему, придавал тексту мало значения: он безбожно перевирал слова, заменяя их подчас совершенно немыслимым набором звуков, и все это выглядело бы очень смешно, если бы не его чарующий голос. Бросив Ленского на полуслове, он начал арию Онегина из последнего акта, потом, опять подмигнув, перешел к сцене письма Татьяны, и я обнаружила, что и женские партии в его исполнении звучат совершенно естественно, словно они были специально написаны для его бархатного голоса. Эрик был в ударе, ни о какой крепостной стене не было больше и речи. Я чувствовала, как волны его таланта наводняют мою маленькую гостиную, и мы оба кружили в этом потоке. Да, оба, потому что сегодня впервые я явственно ощутила, что между нами установилась некая сокровенная связь — тонкая, невидимая, но очень прочная нить, протянутая между нашими душами. Все это было так удивительно, так прекрасно, что я не могла усидеть на месте. Подойдя ближе, я стала слушать, облокотившись о рояль.

Он все пел. Оставив Чайковского, он принялся за «Руслана и Людмилу»: ария Фарлафа, Ратмира и даже «Родитель дорогой» — каватина Людмилы, написанная для женского колоратурного сопрано, — ему было всё подвластно. Когда он успел все это разучить? Ведь он пел и аккомпанировал себе без всяких нот, по памяти! Наконец он умолк, раздались последние бравурные аккорды и, встряхнув в последний раз длинными волосами, Эрик застыл с поднятыми над клавиатурой руками. Одна прядь, зацепившись за ткань маски, перечеркивала ее светлой полосой, и я, утратив всякое представление о действительности, машинально протянула руку, чтобы поправить ее…

«Merde!!!» — услышала я искаженный злобой голос и отлетела, отброшенная сильным ударом, к печке. Больно ударившись затылком, я сразу вскочила на ноги, но в гостиной уже никого не было. В прихожей хлопнула дверь, все стихло. Я медленно закрыла забытый на рояле футляр со скрипкой и заплакала.

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
31 марта 1883 года

Вот уже три дня об Эрике ничего не слышно. Я не вижу его ни в парке, ни где бы то ни было. Его скрипка все так же лежит на рояле в гостиной, но он не приходит и никого не присылает за ней.

Сегодня получила письмо от Annette. В последнем письме к ней я обмолвилась о том, что у меня появился знакомый. Я была в пылу восторга по поводу новых отношений с Эриком и не удержалась. Кроме того, зная свою неспособность ко лжи, я побоялась, что все равно проговорюсь и при этом попаду в глупое положение. По-видимому, узы, которые связывают нас с Annette, действительно очень крепки, потому что она явно заподозрила неладное. Деликатно выразив свою радость за меня, она все же не преминула предостеречь меня от излишнего увлечения. Интересно, что бы она сказала, узнав все подробности моей новой жизни. Что бы сказали все мои знакомые, люди моего круга?

Ведь, если взглянуть на эту историю их глазами, можно только ужаснуться. Я, баронесса фон Беренсдорф, вдова замечательного человека, дочь замечательных родителей, воспитанная в лучших традициях русского дворянства, живу поистине странной жизнью. Как когда-то в юности, меня снова обступает нечто темное, непонятное. Таинственный человек, о котором мне совершенно ничего не известно, включая его настоящее имя, лица которого я не видела ни разу в жизни, настолько завладел всем моим существом, что я позволяю ему делать с собой что угодно. Он допускает со мной неслыханный по фамильярности тон, называет меня на «ты», обращается со мной как с малолетним ребенком. А теперь я терплю от него побои и слышу в свой адрес площадную брань! Есть от чего прийти в ужас. Не знаю, может, я действительно веду себя недостойно, неподобающе для женщины моего возраста и звания. Но я смотрю на все это по-другому, и мне почему-то кажется — нет, я верю, — что моя бедная матушка и дядя Владимир Петрович поняли бы меня и не стали осуждать.

На руке у меня огромный черный синяк, на затылке — шишка от удара о печку. Но мне некого винить кроме себя. Забывшись от его чудесного пения, опьяненная этими нелепыми бреднями о якобы установившейся между нами «сокровенной связи», я сама преступила границы дозволенного. Бедный, бедный Эрик! Он, видимо, решил, что я собираюсь посягнуть на его святая святых! А ведь я тогда сказала ему чистую правду: для меня, действительно, не имеет никакого значения, чтo он скрывает под своей черной маской. Его оскорбили мои слова, но в них не было ничего обидного. Ведь я столько лет люблю его, хотя ни разу в жизни не видела его лица. Так значит, дело вовсе не в лице, и что же может измениться теперь, когда я привязана к нему всем сердцем?

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
2 апреля 1883 года

Эрика все нет. Я по-прежнему хожу на свои утренние прогулки, но он не появляется в парке. Я тоже теперь стараюсь обходить стороной его дачу, чтобы он не подумал, что я ищу встречи с ним. Но я знаю, что он здесь, в Петергофе. Вчера я не выдержала и послала Наташу проведать, что там происходит. Она переговорила с его работником (это тот самый мужик, которого я расспрашивала зимой) и узнала, что хозяин сидит дома, работает — «на фортепьянах играют», — никуда не выходит.

Сегодня пошла в церковь, где не была уже Бог знает сколько времени. Отслужила панихиду по матушке и Андрею, хотела заказать молебен о здравии раба Божьего… и вдруг поняла, что не знаю его крестильного имени. Сама дома я ежедневно молюсь о нем как об Эрике и уповаю лишь на то, что там, куда уносятся мои молитвы, и без имени поймут, о ком я прошу.

Господи, ну как мне помочь этому несчастному?

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
4 апреля 1883 года

Вчера случилось нечто такое, чтo мне пока трудно определить и даже осмыслить. Я просто запишу, как все было.

Утром я встала с твердым намерением что-то изменить в своей жизни. Я с детства ненавижу это состояние неустойчивости, неясности, когда не знаешь, в какую сторону начнут развиваться события. Мне всегда хотелось подтолкнуть их, чтобы что-то начало происходить, — пусть будет хуже, но все равно это «хуже» лучше, чем неизвестность.

Мне надо было просто взглянуть ему в глаза, может быть, объясниться. Пусть даже он не захочет больше знаться со мной — но я буду знать это, а значит, смогу со временем справиться со своими чувствами и зажить прежней жизнью. Предлог у меня был — скрипка, которая по-прежнему, вот уже седьмой день, лежала на рояле.

Я сходила на свою обычную прогулку, во время которой попыталась продумать, как мне действовать, и заготовить нужные слова. Однако сосредоточиться мне не удалось: я заранее начала волноваться, мысли разбегались, фразы, которые я придумывала, казались глупыми и напыщенными, и я решила положиться на Господа Бога.

Было часа три пополудни, когда я наконец кое-как справилась с волнением, собрала всю остававшуюся еще у меня волю и, взяв скрипку, вышла на улицу. Во дворе готической дачи я опять увидела все того же мужика — Эрикиного работника. Спросив, дома ли его хозяин, и получив утвердительный ответ, я попросила его доложить обо мне. Тот неохотно пошел в дом, оставив дверь открытой, так что я сразу вошла вслед за ним. «Леонтий Карлыч! — крикнул мужик чуть ли не с крыльца. — Пришли тут к вам! Барыня с соседней дачи! Не любят они, когда к ним вот так входят, особливо когда работают», — пояснил он мне. «Леонтий Карлыч? — пронеслось у меня в голове. — Кто это? Зачем мне какой-то Леонтий Карлыч?» И тут только я сообразила, что это русский вариант от Луи Шарль. Меня это почему-то развеселило, и я сразу перестала трястись от страха. «Леонтий Карлыч!» — снова гаркнул мужик, но Эрик не слышал, потому что весь дом его сотрясался от чудовищной музыки. Я услышала ее еще с улицы и сразу поняла, что это — его музыка. Она была ни на что не похожа — мрачная и величественная, она представляла собой какой-то огромный сгусток нечеловеческих страданий, выраженный в звуках. Я замахала на мужика рукой, чтобы своими криками он не мешал Эрику изливать его боль, и, сняв шляпу и пальто, осталась в прихожей дожидаться, пока тот не закончит играть. Мужик, недовольно помотав головой, отправился обратно во двор, предупредив меня, чтобы я не входила без стука. «А то осерчают!» — доверительно сказал он, но я и сама знала это, наученная горьким опытом прошлых лет. Мне пришлось ждать довольно долго, и все это время сердце мое сжималось от боли, откликаясь на звук этих страшных рыданий. Наконец музыка смолкла, я громко постучала в дверь и, подождав еще немного, чтобы Эрик успел, если надо, надеть маску, вошла в комнату.

Несмотря на солнечный день, шторы на окнах были плотно задернуты, в комнате царил полумрак, лишь на рояле стоял старинный серебряный канделябр с зажженными свечами. Эрик в рубашке с небрежно распущенным галстуком и в расстегнутом жилете сидел за роялем и, опустошенный своей страшной музыкой, устало смотрел на меня сквозь черные прорези. «Ah, petite s?ur de la Charite!(11) —проговорил он наконец. — Что привело вас в мою скромную обитель?» — «Что это было? — сдавленным голосом спросила я, не ответив на его насмешливое приветствие. — Какой ужас…» — «Не обращайте внимания. Так — чепуха, воспоминания… Мемуары, так сказать. Так чему, собственно, обязан?..» — снова спросил он, повышая голос, в котором послышались неприятные металлические нотки. «Вы забыли вашу скрипку, сударь», — ответила я и огляделась по сторонам, ища куда бы положить футляр. Мы находились в гостиной, обставленной скромно, но с большим вкусом. Ничего лишнего: резной диван на изогнутых ножках, два таких же кресла, изящный столик, прекрасный концертный рояль. В углу — широкая, заваленная цветными подушками, тахта — напоминание о Востоке. На стенах — строгие гравюры, среди которых я, кажется, узнала листы Пиранези из той папки, что матушка послала когда-то в подарок фокуснику синьору Энрико. Эрик перехватил мой взгляд, но промолчал. Я положила скрипку на стул у двери. «Ну? — грубо спросил он. — В чем еще дело? Говорите, что вам надо, и…» Тон его был совершенно невозможен. Я вспыхнула. «Сударь, по какому праву вы так разговариваете со мной? Вы же сами знаете, что я ни в чем перед вами не виновата! Зачем вы хотите казаться хуже, чем вы есть на самом деле?» — «Хуже, чем я есть на самом деле?! — Он зло рассмеялся. — Это абсолютно невозможно, сударыня! Хуже, чем я есть, быть нельзя! Хотите сами убедиться?» В голосе его послышалась угроза. Он вскочил и медленно пошел на меня. «Видите ли, в детстве мне так часто твердили, что этим, — он показал рукой на маску, — я искупаю чьи-то чужие грехи, что я в конце концов поверил. Ну а позже решил, что неплохо и самому попробовать, что это такое — грех! Ведь я все равно уже несу наказание! И я попробовал, и даже очень неплохо попробовал! Так что, сударыня, поверьте, нет такого самого страшного греха, в котором я не был бы повинен «делом, словом или помыслом». Семь смертных грехов — все мои! Я уж не говорю о мелочах! А есть кое-что и похуже!.. Понятно??!!!» — заорал он вдруг мне прямо в лицо. «Вы говорите чудовищные вещи, сударь!» — растерянно пролепетала я, отшатнувшись. «А какие вещи мне еще говорить? — снова жестко засмеялся он. — Я и есть чудовище! Вы разве не знали?»

На него было больно смотреть, я отвела глаза и только теперь заметила на рояле хрустальный стакан и недопитую бутылку коньяку. «Вы пьяны, сударь?!» — возмутилась я. «Ха! Если бы! — злобно усмехнулся он. — Мне отказано в этом удовольствии. При всем желании я не могу забыться, сколько бы ни выпил, ясно вам? Я перепробовал все способы — и вино, и опиум, и многое другое — ничего не выходит! Поэтому omnia mea mecum porto — все мое ношу с собою, всегда и всюду, вот уже сорок лет!!!»

В припадке бешенства он стал метаться по комнате, отчаянно жестикулируя и размахивая руками. Это было действительно страшно: передо мной от нечеловеческой боли корчился, в буквальном и фигуральном смысле слова, бесконечно дорогой мне человек, а мне нечем было помочь ему. Он снова подскочил ко мне. «Ох, баронесса! Шли бы вы отсюда… Не доводите до греха!.. — сквозь зубы прошипел он. — Я ведь могу и по-настоящему рассердиться, а тогда уже ничто не сможет удержать Эрика, даже сам Эрик…» В глазах его холодным огнем горела ненависть. Такого я не могла снести. «Как вы смеете, сударь?! — дрожа от негодования, заговорила я. — Прекратите ваши кривлянья! Вы все время пугаете меня, угрожаете! Сколько можно?! Вы просто трус, сударь! Вы прячетесь тут от жизни и боитесь признаться себе, что она гораздо сложнее, чем то, что вы вбили себе в голову! Посмотрите в окно! — Я подбежала к окну и отдернула штору: в комнату полилось весеннее солнце. — Жизнь прекрасна, а все остальное — в нас самих! Что ж, прячьтесь дальше, отгораживайтесь своей маской, отсиживайтесь в темноте, как в подземелье… Но только не жалуйтесь на то, что судьба так жестоко обошлась с вами. Вы сами не даете ей исправить свою ошибку!» Он стоял передо мной, скрестив на груди руки, и насмешливо ждал, пока я кончу свои жалкие обличения. Но мне было еще что сказать. «Я не знаю, что вам довелось пережить в других местах, но мне прекрасно известно, что здесь, в России, было, по крайней мере, несколько человек, которые по-настоящему любили вас! Вспомните дядюшку, вспомните ваших рабочих с ярмарки! А ведь это немало, когда тебя любят!»

Однако мои слова лишь подлили масла в огонь. «Любят?! — истерически закричал он. — Я не хочу, чтобы меня любили, я хочу, чтобы меня оставили в покое!!! Любить меня — пустая трата времени, я уже говорил вам!» Это было невыносимо. «Мне действительно лучше уйти, сударь», — устало сказала я и направилась к двери. «Нет уж теперь постойте, баронесса! — угрожающе прорычал он и, опередив меня, подскочил к двери и повернул ключ. — Потрудитесь выслушать до конца! Я предлагаю эксперимент! Это ведь так модно нынче! Поставим опыт, запишем результаты, а потом вы сможете опубликовать их в виде научной работы. Ведь вы с вашим супругом, если не ошибаюсь, занимались наукой? Назовем этот труд ,,О влиянии некоторых побочных факторов на чувства и мысли некоторых особей женского пола“! Неплохо, по-моему! Кстати, могу поделиться с вами своими прежними наблюдениями. Я ведь ставил уже такие опыты и знаю, о чем говорю. У меня даже накопился кое-какой материал. Пользуйтесь, мне не жалко! Публикуйте! Вот сейчас на счет три — как в цирке — я сниму маску, а вы засекайте время и наблюдайте как следует за своими чувствами. Вы ведь тоже, кажется, ,,любите“ меня? А?! — В голосе его звучала явная издевка. — Ну-ну, не краснейте, у вас все написано на лице, вы же знаете! Так вот посмотрим, сколько секунд понадобится, чтобы из вашей головы вылетела вся эта дурь!» — «Прекратите издеваться надо мной, сударь! Выпустите меня!» Чуть не плача, я снова взялась за дверь и попыталась повернуть ключ. «Стоять!!! — рявкнул он, снова подскакивая ко мне. — Стоять, я сказал!!! — Он схватил меня за руку и толкнул вглубь комнаты, так что я с трудом удержалась на ногах. — Я ведь предупреждал: если Эрик что-то задумал, ничто не сможет удержать Эрика, даже сам Эрик! Так что эксперимент состоится! Смотрите, баронесса! Раз! Два!! Три!!!»

Выскочив на середину комнаты, он встал лицом ко мне в потоке лившегося из окна солнечного света и, торжествующе глядя мне прямо в глаза, сорвал маску… Непроизвольным движением, я засунула кулак в рот и больно впилась в него зубами.

Изжелта бледная, не знавшая солнечного света кожа обтягивала голые кости, на которых, казалось, не было ни грамма плоти. Жалкое, уродливое подобие носа, полное отсутствие губ… Это был череп, покрытый тонким слоем почти прозрачной кожи… Эрик стоял, гордо выпрямившись и наблюдая за моей реакцией. Безгубый рот его кривился в нервной усмешке, костлявые скулы подергивались, придавая мертвой голове фантастически-зловещий вид. Постепенно торжествующий огонь в его глазах потух. А я, застыв на месте и кусая в кровь кулак, не могла оторвать глаз от этого мертвого, от этого жуткого, нечеловеческого лица, с которого на меня смотрели любимые золотые глаза. И было в этих глазах столько страдания, столько немыслимой боли, что я, не помня себя, бросилась к Эрику и, обхватив его обеими руками, всем телом прижалась к нему, уткнувшись, как тогда, в детстве, лицом в его рубашку. И снова, как тогда, голова у меня закружилась от его восхитительного запаха — тонкой смеси ароматов, теплых и свежих. Прошло несколько мгновений, Эрик стоял, не двигаясь, но я чувствовала, что он дрожит всем телом… У меня и у самой сердце бешено колотилось где-то в горле, готовое выскочить из груди. Вдруг я ощутила легкое прохладное прикосновение. Осторожно, будто не веря своим чувствам, Эрик провел ладонями по моей спине, а потом с силой, до хруста, стиснул меня, приподнял, оторвав от пола, и спрятал у меня на плече свое страшное, свое бедное лицо. Так прошло еще сколько-то долгих, упоительных мгновений. Затем, не выпуская меня из рук, он сделал несколько шагов и опустился на диван, усадив меня, как ребенка, к себе на колени. Мы по-прежнему не разнимали объятий, не осмеливаясь взглянуть в глаза друг другу. Я не знаю, что испытывал он, но я была не в силах разжать рук, умирая одновременно от непомерного счастья и от ужаса, что этому счастью в любую секунду может прийти конец. Пятнадцать долгих лет жила я, не смея даже мечтать об этом, и вот… Чувства переполняли меня, и, совершенно забывшись, я осторожно высвободилась из его рук и принялась осыпать легкими, быстрыми поцелуями его рубашку, постепенно поднимаясь все выше и выше… Прерывисто дыша, он откинулся на спинку дивана и запрокинул назад голову, пряча от меня лицо. Но я уже держала его в ладонях и, не противясь больше моим поцелуям, он только лихорадочно гладил меня по спине, по плечам, по груди своими вечно холодными руками. А я все целовала, целовала его бедное, изуродованное лицо, его прекрасные золотые глаза, и мои губы становились все солонее от его слез. Мы молчали, в комнате слышалось только наше короткое дыхание. Но вдруг он тихо застонал, стиснув до скрипа зубы, и дрожащими тонкими пальцами начал нащупывать застежку на моем платье. Я торопливо помогала ему, попутно расстегивая его рубашку, развязывая галстук… Никогда в жизни я не испытывала ничего подобного! Мне казалось, что моя жизнь — нет, жизнь всей вселенной! — висит сейчас на волоске, и грядущее зависит от того, как быстро совладаю я с этими глупыми застежками. Но вот я уже ощущаю на своей разгоряченной груди прохладу его нежных, сильных рук, а мои пылающие ладони ласкают его бледную, тонкую, как драгоценная рисовая бумага, кожу…

Что было после этого?.. Помню его частое с присвистом дыхание, помню свой голос, шепчущий: «Ты, ты, только ты — никто другой…», и чудесный запах его кожи, обволакивающий все мое тело…

А потом мы в изнеможении лежали плечом к плечу тут же у дивана, прямо на пушистом ковре, и молча глядели в потолок. Мне кажется, что оба мы думали примерно об одном и том же. Одарив нас этим счастьем, жизнь поставила перед нами множество вопросов, и ответы на них нам предстояло искать вместе… Прошло еще какое-то время… Внезапно Эрик устало вздохнул и, прикрыв ладонью лицо, потянулся за валявшейся рядом на ковре маской. «Не смей!» — крикнула я, увидев, что он собирается делать. Это были первые слова, произнесенные вслух после его безумной тирады. «Не смей! — повторила я и вырвала маску у него из руки. — Как ты не понимаешь? Неужели ты опять собираешься прятаться от меня? Не смей! Я столько лет ждала тебя! Я не хочу больше этой глухой стены!» Приподнявшись на локте, он повернулся ко мне. Я снова увидела перед собой его бледное безносое и безгубое лицо и испытующий, недоверчивый взгляд золотых глаз. Замирая от счастья, я без страха глядела на него, не испытывая ничего, кроме безграничной любви и безумной жалости к этому загадочному, непостижимому существу, герою моих девичьих грез. Моя любовь была так велика, так закалена годами разлуки, что ей ничего не было страшно! И, как когда-то в юности, я поймала себя на мысли, что, пока горят золотом эти удивительные глаза, для меня не будет человека прекраснее их обладателя. Он долго не сводил с меня серьезного, мерцающего темным золотом взгляда и вдруг, не говоря ни слова, лег рядом вниз лицом и, обняв меня рукой поперек груди, зарылся в мои разметавшиеся волосы.

За окном начало темнеть, и мы, не сговариваясь, поднялись с ковра. Я пошла умыться и причесаться в ванную комнату и долго стояла там, разглядывая еще один уголок его жизненного пространства. Мягкий шелковый халат, мохнатые полотенца, корзина для белья, полочки, уставленные «пахучими снадобьями», щетка для волос, маникюрные ножницы. Я трогала предметы, которых каждый день касались его прозрачные руки, и думала о том, как все-таки странно и как чудесно устроена жизнь… Когда я снова вошла в гостиную, по комнате разливался аромат его чудесного кофе. Эрик уже задул спиртовку и расставлял на столике у дивана чашки. Он был по-прежнему без маски и встретил мое появление тем же испытующим, недоверчивым взглядом исподлобья, словно ожидая, что я все-таки испугаюсь его и закричу. Но я не испугалась, а только улыбнулась ему. «Ты, наверное, умираешь с голоду, а, Лиз?» — были первые слова, которые я услышала от него в этой новой для меня жизни. Я впервые видела, как шевелятся его губы, и завороженно смотрела на белевший за ними ряд ровных зубов. «Нет, это невозможно, сударыня! — с возмущением вдруг воскликнул Эрик. — У вас, и правда, все на лбу написано! Прекратите разглядывать меня, вы не в цирке! Или я сейчас надену маску!» — пригрозил он пальцем, и тут только с огромным облегчением я поняла, что он шутит. «Я тебе надену! — засмеялась я и тоже погрозила ему пальцем, добавив по-русски: — Смотри у меня!» — «Куда смотри?» — растерянно озираясь, спросил он, явно не поняв непривычного оборота. Я опять засмеялась, но не стала ничего объяснять. «Я все-таки поищу чего-нибудь съестного, хотя не уверен, что что-то есть…» — сказал он, выходя в кухню. Через минуту он вернулся, держа в руках блюдо с разными сырами и полбутылки красного вина и зажав подмышкой полкаравая хлеба. «Больше ничего нет, — сокрушенно проговорил он. — Но вино отличное, можете мне поверить, сударыня. Иного не держу!» — добавил он гордо, ставя свою добычу на стол.

А потом, прижавшись друг к другу, мы сидели на диване, ели хлеб с сыром, запивая все прекрасным вином, пили его чудесный кофе, и все это время он одной рукой обнимал меня, то и дело сжимая прозрачными пальцами мое плечо и целуя меня в макушку. И опять я с удивлением осознала, что никогда не видела, как он ест, а он, прочитав мои мысли, взглянул на меня сверху вниз и, сделав «страшные» глаза, демонстративно засунул в рот кусок сыра. Он весь лучился радостью, словно, сняв наконец маску, освободился от какого-то страшного гнета. Мы почти не разговаривали, а лишь переглядывались время от времени и только крепче прижимались друг к другу.

Время шло, на улице совсем стемнело. На столе перед нами горела керосиновая лампа, по углам в комнате сгущались тени. Вдруг я отчетливо ощутила, как эти тени проникают мне в душу, отравляя безмятежную радость. А что дальше? Этот вопрос вставал передо мной с неумолимой ясностью и требовал ответа. Волшебный день кончился, приближалась ночь, и надо было решать, как быть дальше. Мне вдруг стало зябко, я едва сдерживала дрожь, понимая, что виной тому не нетопленная печь, а что-то гораздо более важное. Эрик молчал, задумавшись, и я по-своему истолковала это молчание. Взглянув в окно, за которым чернела ночь, я нерешительно встала. «Что с тобой, Лиз? — ничего не выражающим голосом спросил он, вглядываясь в мое лицо. — Что с вами, баронесса?» — поправился он, и его слова ледяным эхом отозвались в моей душе. Вот где таится опасность, вот где кроется угроза, ужаснулась я. Он был прав, как всегда прав. Теперь, когда рухнула главная преграда, стоявшая на моем пути к счастью, на ее месте оказалась другая — разделявшая нас пропасть сословных предрассудков. Ведь он по-прежнему оставался «безродным» французским музыкантом, а я — дочерью и вдовой баронов фон Беренсдорф. Но нет, подумала я, я так не сдамся. Только бы ничем не выдать своих опасений, не показать виду, что я поняла его намек. «Мне холодно, — ответила я, и правда стуча зубами. — Я хочу взять в прихожей шаль». — «Стой!» — цыкнул он, вышел из комнаты и через мгновение вернулся, неся в охапке огромную лисью шубу. Завернув меня в нее, как куклу, он снова поднял меня на руки и усадил с ногами на диван, а сам стал возиться со стоявшей в углу красивой изразцовой печкой. Затрещали, разгораясь, поленья, и, пригревшись в его шубе, я ощутила, как страшная усталость свинцовой тяжестью наваливается на меня. Уже сквозь сон я почувствовала, как меня опять куда-то несут, но я настолько обессилела за этот безумный день, что мне уже было все равно.

Проснулась я от того, что меня гладит по щеке холодная рука. Открыв глаза, я увидела перед собой черную маску и два золотых глаза. «Пора, Лиз, — тихо сказал Эрик. — Пойдем, я провожу тебя домой. Ни к чему, чтобы видели, как ты выходишь отсюда». Была глубокая ночь, я лежала в платье, укрытая шубой, на тахте в его гостиной, и, судя по смятым подушкам, он только что лежал рядом со мной. Внутренне подивившись его благоразумию, я покорно встала, и вскоре мы стояли уже на крыльце моего дома. Мне страшно было расставаться с ним, я так боялась снова потерять его, что вцепилась ему в рукав, а он, прочитав этот страх на моем сонном лице, ласково сказал: «Иди, поспи еще. Я приду, не бойся», — и, притянув меня к себе, поцеловал через маску в лоб.

Я вошла в темный дом и тихо поднялась в спальню. Наташа, спавшая в своей каморке рядом с кухней, к счастью, не проснулась. Интересно, что подумала она, когда ее барыня не пришла ночевать домой? Ясно — что. А что, собственно, она могла подумать? Слуги видят и замечают гораздо больше, чем кажется их хозяевам. У себя в комнате я разделась и почти сразу уснула тяжелым сном без сновидений.

Когда я проснулась, было уже так поздно, что ни о какой прогулке не могло быть и речи. Вчерашний день казался далеким и нереальным. Словно все это произошло не только что и не со мной, а было прочитано давным-давно в какой-то книге. Наташа подала завтрак. Я кое-как выпила кофе, но есть не могла — так тяжело было у меня на душе. Теперь, когда его не было рядом, я уже не верила ничему, что случилось со мной накануне. Это просто не могло быть правдой. Я слонялась без дела по дому, убеждая себя в том, что он не придет — не должен прийти, что всему этому не будет продолжения, что я должна выбросить из головы саму мысль о возможном продолжении…

Постепенно я дошла до самого плачевного состояния, но тут дверь отворилась и появился он. Странно, что я не слышала звонка: вероятно, он вошел вместе с Наташей, возвращавшейся с базара. Он остановился на пороге, и какое-то мгновение теперь уже оба мы испытующе-недоверчиво смотрели друг на друга. А потом я опустилась на край дивана и горько заплакала, а он, подойдя ко мне вплотную, стал молча гладить меня по голове. Затем, присев передо мной на корточки, он заглянул мне в лицо: «Mais qu’est-ce que tu as?»(12) — «Я боялась, что вы не придете…» — всхлипнула я. «Pauvre niaise»(13), — вздохнул он и, совсем как много лет назад, принялся вытирать мне слезы своим платком. Не смея верить такому счастью, я протянула руку и робко провела по его тонким, пепельным волосам, обрамлявшим черную маску. И он не отшатнулся, а взял мою руку и прижал к своей скрытой под маской щеке…

Через минуту вошла Наташа спросить насчет обеда. Я вопросительно взглянула на Эрика, и он, вопреки обыкновению, как-то нерешительно пожал плечами. «Накрывай на двоих», — замирая от радости, сказала я, и спустя немного времени мы перешли в столовую. Велев Наташе принести все блюда сразу, я выпроводила ее, заперев для верности дверь на ключ, и повернулась к Эрику. Этот момент не раз представлялся мне во время моих утренних терзаний. Как откроет он еще раз передо мной свое изуродованное лицо? Каким увижу я его сегодня, при свете дня? Что прочтет он на моем лице? По его взгляду я поняла, что он думает о том же. Спросив одними глазами: «Можно?», я, не дожидаясь ответа, протянула руку и осторожно сняла с него маску. Эрик напряженно смотрел мне прямо в глаза, его бледные скулы подергивались от волнения. Я улыбнулась и нежно поцеловала его в щеку. Мои опасения оказались напрасными. По-прежнему это бедное лицо было для меня лицом любимого человека, и ничего, кроме этого, он не смог бы прочесть в моих глазах.

Потом мы сидели друг против друга за столом и пытались есть Наташину стряпню. Наташа готовит вкусно и аккуратно, но нам обоим было не до еды. Я видела, насколько неловко чувствует себя Эрик, вынужденный есть под моим взглядом. Сама же я без умолку болтала, стараясь хоть как-то сгладить сковывавшее нас напряжение. Поэтому, когда через некоторое время мы расправились наконец с десертом, то оба испытали невероятное облегчение, и я поспешила пригласить его обратно в гостиную. Однако и там поначалу чувство неловкости не оставляло нас. Увидев, что Эрик достал из кармана маску, я подошла к нему и взяла за обе руки: «Не надо… Прошу тебя… Вернее, делай как хочешь, как тебе лучше, только…» И, совершенно осмелев, я встала на цыпочки и снова поцеловала его в щеку, потом в другую, потом в глаза, в лоб… А он, как вчера, приподнял меня, притянул к себе и уткнулся лицом мне в плечо…

Остаток дня мы провели на диване в гостиной. Эрик рассказывал о себе. Я сидела, прислонившись к нему спиной, а он обнимал меня обеими руками и говорил, говорил — я никогда не слышала, чтобы он столько говорил, — будто изливая всё, что копил столько лет за каменными стенами своей крепости. Он рассказывал про детство в родительском доме, в Нормандии; про то, как в шесть лет его отдали в школу при монастыре, где он должен был остаться навсегда; про то, как он сбежал оттуда, не дожидаясь пострижения в монахи; про свои скитания с цыганами, которые показывали его на ярмарках в качестве «живого трупа» или «сына дьявола» (он вспоминал об этом со смехом, а у меня щемило сердце от жалости); про цирк, с которым исколесил всю Европу; про то, как больше года жил у баварского короля Людвига, придумывая разные чудеса для его замков (вот, оказывается, откуда взялась та миниатюра с королевским гербом!). Потом была Россия — Петербург и Нижний Новгород, где его разыскал посланец персидского шаха, прослышавшего о «маге и чародее» и пожелавшего видеть его у себя при дворе. Целых три года провел он в Персии и Турции, развлекая восточных владык своим волшебством и строя для них «зачарованные замки». Я слушала, затаив дыхание. Это была сказочная жизнь, полная волшебных приключений. Однако было в тоне Эрика нечто, наводившее на мысль о том, что эта волшебная жизнь имела и свою темную, даже трагическую сторону. Он явно не желал делиться со мной всем, что было у него на душе, а я не хотела смущать его своими вопросами. После Турции он вернулся в Париж и, унаследовав от отца дело, занялся строительным подрядом. (Этот факт его биографии поразил меня не меньше восточных приключений: великий маг и волшебник, гениальный музыкант — и такая проза. Мне вспомнились бумаги с рекомендациями по обслуживанию аттракционов, которые он оставил дядюшке. Да, в этом человеке уживались такие несовместимые, казалось бы, качества, что оставалось только удивляться!) Там, в Париже, он участвовал в строительстве знаменитого оперного театра, а потом сам поселился в этом огромном здании, устроив себе квартиру в подвальном этаже. «Прелестная, надо сказать, была квартирка… — мечтательно говорил он, медленно вынимая шпильки из моих волос. — Электричество, отопление по последнему слову техники, отличная ванная… У меня ведь до тех пор никогда не было собственного пристанища. А тут — все свое, даже оперный театр! Музыки сколько угодно — прекрасный рояль, даже небольшой орган!.. В общем-то, это никуда не делось, все так и осталось там, в подвалах Оперы… А что, сударыня, согласились бы вы разделить со мной мое уютное подземелье?» — шутливым тоном спросил он, запуская мне в волосы длинные пальцы. «За вами, сударь, я пошла бы не только в подземелье, а куда угодно!» — ответила я, не задумываясь. Легонько потянув меня за волосы, он запрокинул назад мою голову и заглянул в глаза. «Да нет, — вздохнул он, — эта страница уже перевернута и забыта… Так что не бойтесь, баронесса, подземелье вам не грозит…» Задумавшись на несколько мгновений, он заговорил снова. «А знаешь, Лиз, эти дурочки из кордебалета считали меня призраком… — Он смешно «протанцевал» у меня по животу пальцами, изображая «дурочек из кордебалета». — Так забавно!..» — «И правда дурочки, — ответила я, смеясь. — Какой же ты призрак? Ты — гений, ангел музыки!»

Почувствовав, как он весь напрягся, я в страхе повернулась к нему и схватила за обе руки: «Я опять что-то не так сказала? Прости меня!» Он потерянно смотрел мне в глаза. «Да нет, все так», — ответил он наконец и, взяв мои руки в свои, поднес к лицу. Из-под манжеты на правой руке показался черный синяк. Увидев его, Эрик засучил мне рукав и, вопросительно взглянув на меня, принялся целовать — сначала ладонь, потом запястье, сам синяк, ямку локтя… Голова у меня закружилась, я закрыла глаза… А он уже целовал мне шею, подбородок, лицо… Тихонько отстранившись, я встала с дивана: настала моя очередь брать его за руку и вести за собой… И я повела его наверх, в свою одинокую спальню. И снова, как вчера, он осыпaл меня своими суровыми, молчаливыми ласками, а я отдавала ему всю себя, умирая и возрождаясь вновь в его объятиях…

Когда он уснул, положив голову мне на руку, я долго лежала рядом, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить его. Спать я даже не пыталась — я знала, что мне это не удастся. Я думала о том, как жестоко, как несправедливо обошлась судьба с этим гением. Как должен страдать человек, всю свою жизнь творящий красоту, осознавая, что сам он является воплощением чудовищного уродства! Я уже не говорю об одиночестве, на которое он был обречен с самого детства… Через некоторое время, убедившись, что Эрик крепко спит, я встала и села за этот дневник.

Сейчас глубокая ночь. Я сижу у себя в спальне за старинным бюро и описываю чудо, произошедшее со мной за эти два дня. Повернув голову влево, я вижу, как на моей кровати, по-детски подсунув под щеку сложенные вместе ладошки, тихо спит человек, о котором я не смела даже мечтать… Рассыпавшиеся светлые прямые волосы скрывают от меня его безносое и безгубое бледное лицо. Но меня не страшит его чудовищное уродство, я не вижу его, потому что для меня он всегда будет оставаться воплощением красоты, выраженной в создаваемых им чудесах и волшебной музыке, — прекрасным Лоэнгрином моей юности…

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
15 апреля 1883 года

Я — тайная жена гения! Вот уже десять дней! И пусть кто-то смотрит на это по-другому (я прекрасно понимаю, что при желании меня можно назвать и любовницей безродного француза), но для меня это так, и только так. И я счастлива. Вот уже десять дней, как я постоянно задаюсь вопросом: за что мне такое счастье? Ведь сотни тысяч людей живут и умирают, так и не узнав настоящей любви, тем более взаимной. А я, в общем-то заурядная и ничем не примечательная, удостоилась счастья быть рядом с тем, кого полюбила еще в ранней юности. Иногда мне кажется, что такое не может длиться вечно, но меня не страшит даже это: пусть так, но ведь ЭТО есть у меня сейчас, вот уже десять дней, а если оно продлится до завтра, то будет одиннадцать, а может, и больше… И разве само по себе это уже не счастье?

Я боюсь говорить об этом, но мне кажется, что и он счастлив. Он стал другим и гораздо больше напоминает теперь monsieur Erik’a моей юности. Хотя мне по-прежнему трудно с ним — но разве с гением может быть легко?

В ту ночь, десять дней назад, когда он уснул в моей постели, я села писать свой дневник. Однако под утро, почувствовав, что еще немного, и я просто упаду от усталости прямо у бюро, я осторожно, чтобы не потревожить его, юркнула все же под одеяло с краю кровати. Он не проснулся, но, засыпая, я почувствовала, как тонкая рука обвила мне талию.

Проснулась я одна. В комнате было пусто, и только смятая постель, хранившая еще отпечаток его худого тела, напоминала о том, что мне ничего не приснилось. Передвинувшись, я легла вниз лицом туда, где недавно лежал он, и задумалась, стараясь уловить его едва различимый запах. Новое утро, как и вчера, ставило передо мной слишком много вопросов.

Тут под легкими шагами скрипнула лестница, и на пороге появился Эрик. Он был в одной рубашке, без галстука и сюртука, голова его была снова, как когда-то, замотана платком — моим платком, который он, очевидно, прихватил внизу, в прихожей. «Я думала, ты ушел…» — сказала я. «Я слишком поздно проснулся, — ответил он, улыбаясь глазами. — Сейчас, при свете дня, мне не стоит выходить отсюда. Нам надо соблюдать осторожность. Я не хочу компрометировать вас, сударыня», — пояснил он. Я не нашлась что ответить: он опять проявлял просто поразительное благоразумие. «А где ты был?» — спросила я. «Обеспечивал вашу безопасность, баронесса. Устранял возможных врагов». — «Кого?!» — не поняла я. «Хотя бы твою горничную». — «Наташу?! Как же ты ее устранял?» — Я была в полном замешательстве. «Не бойтесь: не так. — Он провел ребром ладони себе по шее и закатил глаза. — Я не выношу крови, так что она пока жива, — зловеще пошутил он. — Сейчас вы сами в этом убедитесь».

Громко воскликнув: «Un, deux, trois!!!», он театральным жестом распахнул дверь: «Voila!!!» На пороге стояла Наташа с нагруженным подносом в руках. «Доброе утро, барыня Елизавета Михайловна», — нежно проговорила она, сияя как начищенный самовар. Взяв поднос у нее из рук, Эрик водрузил его мне на колени. «Наташa ошен льюбит свой мадам, — заговорил он по-русски, — и хотьет для свой мадам шастье. Да, Наташa? Мы — Наташa et moi — тепер лючи подруг, да, Наташa?» — «Ой, что вы такое говорите, сударь!» — зарделась Наташа и, смутившись, уткнулась носом в фартук. «Гдье судар? — удивленно завертел головой Эрик. — Какой судар? Тут ньет судар. Тут никто ньет, да, Наташa? Ти видель фантом? — Он незаметно подмигнул мне. — Призрaк? Фу! — Он дунул себе в кулак и повертел пустой ладонью. — Видель? Никто ньет!» — «Да, сударь», — ответила Наташа, расплываясь в счастливой улыбке. Я с изумлением наблюдала за этой удивительной сценой. «Ну, ступай, Наташa, ти короши девошка», — и, распахнув перед ней дверь, Эрик дружески потрепал ее по щеке. Наташа с блаженной улыбкой выплыла из комнаты.

Закрыв дверь на ключ, Эрик быстро спросил: «Вы позволите, баронесса?», размотал платок, опустив его себе на плечи, и уселся по-турецки у меня в ногах. «Что вы сделали с моей горничной, сударь?» — спросила я. «Ничего особенного. Я учил ее готовить французский завтрак, а потом показал пару фокусов. Зато теперь она скорее умрет, чем станет болтать про нас с тобой. Приятного аппетита, баронесса. Ешьте, а то кофе остынет», — добавил он. На подносе передо мной действительно стоял непривычный набор продуктов: подсушенный, теплый белый хлеб, мед и варенье в одинаковых вазочках, масло, сливки и большой кофейник с горячим кофе. Кроме того, вместо обычных утренних чашек, Наташа почему-то принесла огромные — бульонные. «Так завтракает вся Франция», — сказал Эрик, разливая кофе по чашкам и щедро доливая его сливками. Потом он взял ломтик хлеба, намазал маслом, сверху вареньем, окунул все это, к моему ужасу, в кофе со сливками и ловко отправил размокшую массу себе в рот. Я смотрела, не отрываясь, на этого изящного, веселого человека, непринужденно сидящего передо мной, и снова не узнавала его. «Ну что же ты? Давай я тебе тоже сделаю…» — сказал он, но, встретившись со мною взглядом, вдруг осекся и замолчал, настороженно-вопросительно глядя мне в глаза. Я улыбнулась, покачала головой: «Все хорошо» — и тоже принялась за еду.

«Интересно, сударь, какие такие фокусы вы показывали Наташе, что она настолько преобразилась, — спросила я минуту спустя, макая, как и он (о ужас!), хлеб с маслом в бульонную чашку с кофе. — Теперь я понимаю, почему все горничные в доме у дядюшки были без ума от monsieur Erik’a…» — «Ну-у-у, не только горничные… — протянул он и схватил меня за ногу через одеяло. — А фокусы? Фокусы — моя слабость! Я и тебе покажу, если захочешь. Ты со мной не соскучишься, вот увидишь! Я знаю сотни, тысячи фокусов!» — с каким-то детским бахвальством заявил он. Я улыбнулась: «Да-а, вы страшный человек, сударь…» Эрик перестал макать хлеб в кофе и странно взглянул мне прямо в глаза. «Чудовище», — глухо проговорил он спустя несколько мгновений, и по внезапно ровному тону его голоса, не предвещавшему ничего хорошего, я поняла, что снова допустила оплошность. «Сударыня, — продолжил он тем же бесцветным голосом, ставя на поднос недопитую чашку и холодно глядя на меня чужими глазами, — хочу напомнить вам о нашем разговоре третьего дня. Я имею в виду грехи. Так смею заверить вас еще раз: все, что я говорил — чистая правда. Что там? Гордость, гнев, сребролюбие, зависть?.. Какая чепуха! Не о чем говорить! Вот убийство — это да! В семь смертных грехов оно, правда, не входит — странно, не правда ли? Но грех вполне достойный… Так вот, грешен, сударыня!» Я ошеломленно застыла с чашкой в руке. Что с ним? Ведь только что все было так хорошо. Какие потаенные глубины всколыхнуло мое неосторожное слово? Какой открытой раны невольно коснулась я? «Вы хотите сказать, ,,словом или помыслом“?.. Вы же не выносите крови?..» — пролепетала я, прекрасно понимая, насколько глупо и жалко звучат мои слова. «Отчего же? — язвительно спросил он, зловеще сверкая золотыми глазами. — И без крови есть, знаете ли, способы…» Он протянул руку и двумя длинными пальцами слегка сдавил мне горло, скривив безгубый рот в вызывающей улыбке. Я в изумлении, не отрываясь, смотрела на него. Встретившись со мной взглядом, он отвел глаза и, чуть не опрокинув на меня поднос с завтраком, вскочил с кровати. «Делом, сударыня, делом! Не сомневайтесь! — продолжал он кривляться. — И не однажды! Не считаю возможным скрывать сей немаловажный факт от столь добродетельной особы — сестры милосердия!» В его голосе звучала насмешка — он опять хотел меня обидеть. Гордо вскинув голову, он встал у окна, засунув руки за пояс брюк, и уставил взор в весенний сад. Оказывается, для возведения крепостных стен ему вовсе не нужна была маска… У меня сжалось сердце. Я тихонько вылезла из кровати и босиком подошла к нему. «Эрик… — впервые в жизни назвала я его просто по имени. — Не надо… — Я обняла его со спины за талию и прижалась к нему. — Все будет хорошо… Я буду молиться о вас, сударь…» — «Напрасная трата времени», — огрызнулся он. «Я постараюсь, сударь… А если не поможет, мы погибнем вместе…» Какое-то время мы стояли молча. «Вы что, действительно так верите в это, баронесса?» — спросил он наконец, поворачивая ко мне свое изуродованное лицо. Челюсти его все еще были презрительно стиснуты, острый подбородок задран кверху, но по неуловимому выражению золотых глаз я поняла, что крепость пала. «Конечно, сударь. А вы?» — «Когда был маленький — верил…» — ответил он. Я вдруг со всей ясностью представила его себе маленьким, уродливым заморышем, и от пронзительной жалости у меня перехватило горло. «А сейчас, разве, нет?..» — еле слышно спросила я по-русски, когда снова смогла говорить. «Ньет! А на ньет и сyда ньет!» — последовал безапелляционный ответ, и, подняв на него удивленный взгляд, я увидела, что в глубине золотых глаз снова заиграл веселый огонек. «О господи, сударь! — вырвалось у меня. — С вами действительно не соскучишься…» Отвесив мне легкий полупоклон, Эрик, по обыкновению, резко сменил тон и тему разговора. «Ладно, Лиз, зови свою Наташу и одевайся поскорее. Я буду ждать внизу, в гостиной. Придется вам потерпеть мое присутствие до наступления темноты, сударыня, — раньше мне не исчезнуть», — добавил он, разведя руками. Я позвонила, а он тем временем ловко намотал на голову мой платок, снова превратившись в бедуина, и устремился к двери. Столкнувшись на пороге с явившейся на мой зов Наташей, он на секунду задержался. «Наташa! — важно проговорил он. — Prepare-toi… Non… Готовсья: завтрa ми деляй франсузки обьед!» — и сбежал вниз по лестнице.

В тот день он так и не исполнил своего намерения исчезнуть с наступлением темноты. Он снова долго играл мне — впервые после своего бегства. Потом мы опять обедали вместе, уже не так стесняясь друг друга, а после обеда отправились гулять. Дни стали заметно длиннее, и мы бродили до вечера по аллеям весеннего парка, потом вдоль залива дошли до фонтанов. Уже стемнело, когда мы добрались наконец до моего дома. Мы стояли на крыльце и молчали, не решаясь попрощаться до завтрашнего дня. В конце концов я распахнула дверь и, весело переглянувшись, мы вошли внутрь. Вечер снова был наполнен музыкой. Эрик играл фортепьянный концерт Шопена, а я стояла, облокотившись о рояль, и смотрела то на его быстрые, легкие пальцы, то на бледное, изуродованное лицо, словно освещенное изнутри волшебным светом золотых глаз. И — о чудо! — он без тени смущения встречал мой взгляд, лишь улыбаясь в ответ безгубым ртом. Мне снова вспомнилось мое утреннее видение — маленький худенький мальчик с изуродованным личиком. И когда он закончил играть, я тихо спросила: «А какой ты был маленький?» Он поднял на меня недоуменный взгляд. «Такой же, как и сейчас», — холодно прозвучал его голос. «Я не про это… Мне просто интересно, каким ты был… человечком…» — «Я был озорным. Меня все время наказывали — и дома, и потом в школе, у монахов». Я снова представила себе, как он бегает по дому, играет, шалит: худенький, в коротких штанишках… «За что? Ты дрался?» — «Да нет, драться мне было не с кем. Когда я жил дома, я всегда был один, да и в школе тоже — меня все сторонились; я, по-моему, всего один раз и дрался-то, в самом начале, но меня тогда даже не наказали… Нет, я вечно брал без спросу и портил разные полезные вещи — смотрел, что у них внутри. И еще лазал везде, куда было запрещено… В общем, я мало изменился с тех пор — во всех отношениях», — улыбнулся он и заиграл снова.

Пришла ночь. Мы лежали рядом у меня, наверху, и вдруг он встал и начал одеваться. «Ты куда? Ночь на дворе…» — удивилась я. «Пора, сударыня. — Он наклонился и поцеловал меня в лоб. — Не могу же я переселиться к вам навеки». — «Но почему сейчас? Разве нельзя подождать до утра?» — «Я уже говорил: нельзя, чтобы видели, как я утром выхожу из вашего дома, баронесса. Я не хочу, чтобы о нас болтали». — «Но нас и до сих пор могли видеть вместе… Кто знает, кто и что о нас болтает?..» — «Лиз, до сих пор это были сплетни, а теперь — это правда… — Он присел на край кровати и погладил меня, как маленькую, по голове. — Я думаю только о тебе, поверь. Не забывайте, кто вы и кто я, баронесса». — «Конечно, вы — гений, а я… — Мне стало ужасно грустно и одиноко. — А что будет завтра?» — с тревогой спросила я. Мне страшно было расставаться с ним — я боялась, что он опять исчезнет. «Уже сегодня, — поправил он меня. — Ты пойдешь гулять в парк и там — совершенно случайно — встретишь своего соседа. И вы поедете кататься». — «С Леонтием Карлычем?» — Я вдруг развеселилась, вспомнив его нелепое новое имя. «С ним самым!» — фыркнул он под маской и, проведя рукой по моей щеке, вышел из комнаты.

С того дня прошло больше недели. Мы снова каждый день видимся в парке, снова он возит меня кататься по весенним окрестностям — в Ораниенбаум, в Стрельну, и дальше — через Красное Село в Царское и Павловск. Теперь мы часто уезжаем на весь день, захватив с собой приготовленную Наташей корзинку с провизией, и устраиваем пикник где-нибудь на поляне или у пруда. Вокруг тепло и сладко пахнет землей, только что освободившейся от снега, а мы сидим, расстелив коврик поверх пробивающейся травки, греемся на апрельском солнце, вдыхаем дурманящие весенние ароматы, жуем Наташины пирожки, и нам просто хорошо… Потом мы возвращаемся в Петергоф и, если это происходит довольно рано, то расстаемся до вечера: Эрик занимается у себя своей музыкой, я — рукописью Андрея, но все вечера мы проводим вместе, у меня.

А сегодня, час назад, прощаясь со мной перед тем, как уйти к себе, он объявил: «Сударыня, завтра прогулки не будет — мы едем в оперу!» Для меня это было большой неожиданностью, что, по-видимому, отразилось на моем лице, а он победно смотрел на меня, явно довольный произведенным эффектом. «Но как же?..» — растерянно начала я. «Ни о чем не беспокойтесь, сударыня, положитесь на меня!» — перебил он и, величаво поклонившись, вышел вон.

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
17 апреля 1883 года

Все вчерашнее утро я провела в сборах. За годы замужества, и тем более после смерти Андрея, я очень редко бывала в свете, и каждый выезд для меня — целое событие. С раннего утра мы с Наташей занимались моим туалетом, пересматривали гардероб, готовили платье, туфли. И все это время меня не оставляло чувство какой-то нереальности происходящего. Мне снова стало казаться, что все, чем я жила последние несколько дней, — всего лишь сон, наваждение. За окном — пасмурно и серо, в доме — только мы с Наташей, и ничто не напоминало о солнечных днях и щемяще-счастливых ночах, которые я провела рядом с таинственным существом, ставшим смыслом моей жизни. Только шелковый платок, небрежно брошенный на спинку кровати в спальне, еще хранил едва уловимый, головокружительный аромат его кожи.

К середине дня сборы были закончены. Отказавшись от обеда — кусок не лез мне в горло, — я стала машинально одеваться, сама не веря в то, что это понадобится. Меня не волновала больше ни сама поездка в оперу, ни то, как я покажусь среди множества знакомых в сопровождении чужого человека в маске, — я думала об одном: увижу ли я его еще когда-нибудь или он исчез навсегда. К тому моменту, когда на крыльце раздался звонок, я уже час сидела, одетая и причесанная, у себя в спальне и тупо смотрела в стену…

Я спустилась вниз. Эрик, стоявший посреди гостиной, обернулся на звук моих шагов, и несколько мгновений мы молча, словно не узнавая, смотрели друг на друга. И опять он был невозможно прекрасен: вечерний фрак с белоснежной крахмальной грудью и белым галстуком идеально облегал его стройную фигуру, посверкивали бриллиантовые запонки, с худых плеч ниспадал шелковый черный плащ на ослепительно-белой подкладке, в руке — сверкающий цилиндр и белые лайковые перчатки. Он первым нарушил молчание: «Que vous etes belle, Madame!»(14) — проговорил он проникновенным голосом, в котором слышалось если не восхищение, то, по крайней мере, одобрение. Подойдя ко мне вплотную, он обжег меня расплавленным золотом своего непостижимого взгляда, наклонился и галантно приложился через маску к моей руке, а потом, по-прежнему держа за руку, повернул меня, осматривая со всех сторон мой туалет. И снова я задохнулась от радости и немыслимого чувства облегчения. Ни слова не говоря, я взяла его под руку, и мы прошли к экипажу, который ждал нас у калитки.

Мы приехали в театр к середине первого действия. Ни в вестибюле, ни в фойе не было никого, кроме швейцара и капельдинеров, и, никем не замеченные, мы поднялись в его ложу — ибо, к своему изумлению, я обнаружила, что Эрик абонировал ложу в опере. Это была та самая ложа, где зимой меня так поразили белеющие руки и грудь таинственного незнакомца. Я взглянула на него и по взгляду, которым он ответил, поняла, что он тоже видел меня тогда. На одном из кресел стояла корзина белых роз. Я снова подняла на Эрика восторженно-вопросительный взгляд, а он молча взял корзину и, усадив меня в кресло, поставил ее к моим ногам. Мы сидели в глубине так, что нас нельзя было видеть из соседних лож, и Эрик держал меня за руку. Давали «Травиату». Я читала «La Dame aux camelias» господина Dumas, но оперу эту слышала впервые и вся отдалась во власть чудесного, чувственного пения. Ближе к антракту Эрик трижды постучал в дверь ложи, подзывая капельдинера, и, обменявшись с ним несколькими словами, вернулся ко мне. Когда в зале зажегся свет и все отправились в фойе, мы остались сидеть в глубине ложи. Прибежал капельдинер и принес из буфета шоколад и фрукты. Эрик поставил все это передо мной, но я не могла есть. Чувство нереальности происходящего не оставляло меня. Это была не моя жизнь. Неужели это я тайно проникла в оперу рука об руку с таинственным возлюбленным, которого люблю запретной, греховной любовью, и скрываюсь теперь в глубине его ложи, опасаясь скандала?.. Я ощущала себя персонажем разыгрывавшейся на сцене истории — героиней французского романа из жизни куртизанок… Эрик молча смотрел мне в глаза, догадываясь, что в моей душе творится неладное. Я же, как могла, старалась скрыть от него свое смятение. Что-то темное, запретное вновь обступило меня, и вновь это было связано с ним — человеком, дороже которого для меня нет никого на свете.

Началось и закончилось второе действие, прошел антракт, снова поднялся занавес. Увлеченная происходящим на сцене, я постепенно забыла свои страхи и, не отрываясь, следила за развитием сюжета, напитываясь прекрасной музыкой и переполняясь состраданием к судьбе героини. В конце третьего действия я, не скрываясь, обливалась слезами, недоумевая, что же могло так подействовать на сокровенные струны моей души. Когда смолкли аплодисменты и занавес опустился в последний раз, Эрик посмотрел на меня, улыбаясь сквозь прорези маски, и молча протянул свой платок. Смущенно улыбнувшись в ответ, я встала было, чтобы выйти из ложи, но он сказал, что нам лучше подождать немного, пока разойдется публика. Прошло еще с четверть часа, которые мы провели в полном молчании. Наконец Эрик встал, помог мне надеть накидку и шляпу, набросил на плечи плащ. Одними глазами я спросила его про корзину с розами, но он только покачал головой: «Оставь…» Мы вышли в коридор… и столкнулись лицом к лицу с Ташенькой Осоргиной, выходившей из соседней ложи. После того лета в Нижнем Новгороде я видела ее лишь однажды, несколько месяцев назад, на званом обеде у наших общих знакомых. Она давно замужем за крупным государственным чиновником и принадлежит теперь к самому высшему обществу. Среди сопровождавших ее господ я узнала ее брата Эжена. Его я тоже встречала — на войне, под Плевной. Он попал с легким ранением к нам в лазарет, я сама перевязывала ему руку, но он тогда сделал вид, что не узнал меня, по-видимому, не простив мне той ужасной сцены у нижегородской гостиницы, когда я оказалась свидетелем его унижения. Увидев меня, Эжен окаменел, а Ташенька заулыбалась со светской любезностью. Но вдруг лицо ее резко вытянулось и приняло какое-то отчужденно-растерянное выражение: она увидела стоявшего за моей спиной Эрика. Я оглянулась. Выпрямившись и выставив вперед острый бледный подбородок, он с кажущимся спокойствием смотрел смертоносным, ненавидящим взглядом прямо в глаза Эжену. Эта немая сцена длилась секунды. Учтиво склонив голову, Эрик шагнул вперед и протащил меня мимо испуганно посторонившихся Осоргиных к лестнице.

Потом мы ехали куда-то на извозчике, а я все не могла забыть его взгляда. В этом взгляде была смерть… Я не сомневалась, что в ту минуту он не колеблясь убил бы — убил в самом прямом смысле слова! — каждого, кто осмелился бы тем или иным образом посягнуть на меня как на его собственность. Эта мысль поразила меня: я и правда была теперь собственностью этого таинственного человека — я принадлежала ему душой и телом. Мне стало страшно. Искоса я взглянула на Эрика. Он сидел рядом со мной и молча глядел прямо перед собой потухшим взглядом. И меня сразу же охватило горькое раскаяние за все мои страхи и домыслы. Я взяла его руку в свою. «Благодарю вас, сударь! — сказала я. — Это был чудесный вечер! Только я слишком расчувствовалась… Такая глупая! Не обращайте внимания…» Он шумно вздохнул и поднес мою руку к губам. «Вечер еще не кончился», — произнес он, и глаза его загадочно блеснули.

Через минуту извозчик остановился. «Мы разве едем не домой?» — удивленно спросила я. «До Петергофа слишком далеко, мы поедем туда завтра утром, а сегодня переночуем здесь», — ответил он и, выйдя первым из экипажа, подал мне руку. Оглядевшись, я поняла, что мы подъехали к Grand Hotel d’Europe. Час от часу не легче! Пройдя через сияющий огнями подъезд, мы оказались в пышном вестибюле. Усадив меня в глубокое кресло, Эрик направился к стойке портье. Я во все глаза смотрела вокруг — никогда еще я не бывала в таком месте. Время было позднее, но тут повсюду сновали люди, и все они казались мне принадлежащими к какому-то чужому миру. Через минуту Эрик вернулся, и мы проследовали за мальчиком в униформе на второй этаж к номеру, который, как выяснилось, был заказан заранее. Распахнув перед нами дверь и получив от Эрика чаевые, мальчик ретировался, а мы очутились среди потрясающего великолепия парадных апартаментов. Непривычная роскошь этих покоев обрушилась на меня всей своей стопудовой тяжестью. Золото, зеркала, сияние множества электрических светильников, толстые ковры, в которых утопали ноги… Все это тоже было из другой, не моей жизни. Но разве могла я сказать это ему, когда он так старался доставить мне радость, произвести на меня впечатление?

В первой комнате, на золоченом столике стояла еще одна корзина белых роз, гораздо больше той, что осталась в театре. Подойдя к ней, я зарылась лицом в упругие, благоухающие лепестки и благодарно взглянула на Эрика. Он молча следил за моей реакцией, а потом сам снял с меня накидку и шляпу. «Que tu es belle, Lise...»(15)— снова сказал он, и радость горячей волной окатила меня с головы до ног. Он скинул плащ и, ослепительно элегантный в своем черно-белом наряде, легко присел на белый шелковый диван, увлекая меня за собой. А потом он опрокинул меня навзничь и, сорвав маску, прильнул губами к моей обнаженной груди… Он снова был другим, этот непостижимый человек, и ласки его были другими — неистовыми, греховными… А я… Отбросив прежние страхи и сомнения, как он только что отбросил свою маску, я полностью покорилась его воле, находя упоительную сладость в своем нынешнем падении… Ибо со всей ясностью я вдруг осознала, что только сейчас пала по-настоящему… Наша любовь последних дней, при всей ее незаконности, была чиста, потому что зиждилась на взаимной нежности и сострадании… А эта, новая страсть была соткана из греха, губительного и манящего, как черная бездна…

В дверь постучали. Быстро надев маску, Эрик впустил официанта, который привез на сверкающей тележке заказанный заранее ужин. Потом он приглушил свет, погасив большую часть светильников, и мы принялись за еду. Только сейчас я поняла, насколько голодна… Ужин, который Эрик заказал на свой вкус, тоже был из другой жизни. Мы ели скрипучих устриц, выдавливая на них сок из половинки лимона, запивали их ледяным шампанским, потом лакомились восхитительным паштетом из гусиной печенки — знаменитым французским foie gras, фазаньим мясом, выдержанным до рафинированного душка, и дивными сырами. Эрик сиял, он был в своей стихии и наслаждался тем, что может доставить мне такое изысканное удовольствие. А я радовалась его радости и с упоением предавалась одному из смертных грехов — чревоугодию.

Когда мы насытились, Эрик, нажав кнопку электрического звонка, вызвал официанта, и тот увез свою тележку, оставив на столе лишь серебряное ведерко с шампанским и огромную вазу с фруктами. И снова мы пили шампанское, и я опять чувствовала себя героиней французского романа. Я была вся во власти этого человека, который представлялся мне теперь не ангелом музыки, а змеем-искусителем с горящими золотым огнем глазами. И этот змей добился своего — он развратил добродетельную сестру милосердия, превратив ее в распущенную куртизанку, предающуюся греховным утехам среди пышной дьявольской роскоши. И, захмелев от вина и от всего, что случилось за этот вечер, я стала смеяться над глупой, погибшей сестрой милосердия… И я все смеялась, смеялась, а Эрик-искуситель загадочно и печально смотрел на меня своими золотыми глазами и вдруг подхватил меня на руки и понес в соседнюю комнату. Он положил меня на роскошную, развратную постель и своими холодными, нежными руками раздел меня и вынул из волос шпильки. А когда я уже готова была раскрыть ему свои развратные объятия, он вдруг укрыл меня роскошным шелковым одеялом, натянув его до самого подбородка, нежно поцеловал в лоб и, тихо сказав: «Dors bien»(16), потушил свет и вышел из комнаты.

Весь остаток ночи меня преследовало одно видение. Крепко сжимая мою руку своими ледяными пальцами, Эрик вел меня куда-то за собой, в свою прежнюю, таинственную, темную жизнь, и я, не в силах противиться, полностью предавшись ему, утратив собственную волю, шла за ним во тьму по каменной винтовой лестнице, опускаясь все ниже и ниже, пока мы не оказывались перед какой-то заржавленной дверью. А когда эта дверь раскрывалась с ужасным скрипом, я просыпалась от страха, но оказывалась снова в своем сне, и все начиналось сначала…

Когда я открыла наконец глаза, в завешенные белыми французскими шторами окна весело светило апрельское солнце. Я встала и, босиком подойдя к окну, подняла занавесь: прямо подо мной шумел Невский проспект, напротив возвышалась башня городской думы. Роскошные золоченые часы на роскошном камине показывали десять с минутами. В покоях было тихо. Я огляделась вокруг. Мое платье аккуратно висело на спинке кресла, рядом стояли туфли. В ногах кровати белоснежной пеной лежал кружевной пеньюар. Надев его после недолгих колебаний, я вышла в соседнюю комнату. Там царил полумрак. На золоченом диване, свернувшись калачиком и подтянув к подбородку острые колени, спал Эрик. Он был в одной сорочке и брюках: фрак, белый жилет и черная маска лежали рядом на стуле. Я вспомнила свое несостоявшееся грехопадение, и меня переполнили нежность и благодарность к моему вчерашнему искусителю. В комнате было прохладно. Я принесла из спальни стеганое шелковое покрывало, накрыла им Эрика и опустилась на ковер рядом с диваном. Согревшись под покрывалом, Эрик вытянул ноги, потянулся, по-детски протер кулаками глаза и, встретившись со мной сонным взглядом, инстинктивно прикрыл растопыренной ладонью лицо. Постепенно испуг в его глазах исчез, и он сел, все еще прикрывая лицо и вопросительно глядя на меня сверху вниз. «Спасибо тебе! — сказала я, отводя его руку и прижимая ее к своему лицу. — Спасибо за все!» Он сосредоточенно смотрел на меня, словно припоминая что-то. «Из спасибо шуба не сошёш!» — изрек он наконец очередную народную мудрость и отечески потрепал меня по щеке.

Пришла горничная, приготовила ванну, и мы по очереди привели себя в порядок. Тем временем в номер доставили завтрак, и Эрик, свежий, с еще влажными длинными волосами, сам разлил кофе и подал мне чашку. «Ну как вы чувствуете себя, сударыня? — спросил он. — Надеюсь, вам лучше? Hier soir, madame la baronne s’еst soulee au champagne a faire peur!»(17) — добавил он. От такой неслыханной развязности брови у меня подскочили, а он, увидев это, весело рассмеялся, обнажив ровные белые зубы. Потом он пересел со своего стула ко мне на диван, бесцеремонно втиснувшись в узкое пространство, остававшееся между мной и подлокотником, и, обняв меня одной рукой, притянул к себе. «Ну ладно, это я виноват. Я не учел, что ты у нас сестра милосердия. И не бойся, пожалуйста: я не собираюсь губить твою бессмертную душу. — Как он догадался о моих вчерашних терзаниях? Похоже, он и правда читал по моему лицу, как по книге. — Я, конечно, ,,сын дьявола“, но все же самозваный и сестрами милосердия не питаюсь, — примирительно проговорил он, заглядывая мне в лицо. — Что ж, сударыня, — добавил он, сменив тон, — нам скоро отправляться в обратную дорогу. Пора одеваться».

Я уже думала, пока занималась туалетом, что мне предстоит еще одно испытание: пройти среди бела дня в вечернем платье через многолюдный вестибюль гостиницы, где по моему одеянию каждый поймет, как и зачем я оказалась здесь. Однако делать было нечего. «Взялся за гуж — не говори, что не дюж», — сказал бы на это Эрик с его неожиданно проснувшейся страстью к русским поговоркам. Вздохнув, я храбро улыбнулась ему и поднялась из-за стола. Проследив за мной глазами, он встал следом. «Постойте, баронесса! Я, помнится, обещал показать вам фокус». Он жестом пригласил меня в спальню, подвел к белому зеркальному гардеробу и распахнул дверцу, внимательно наблюдая за моей реакцией. В пустом шкафу висел новенький дорожный костюм, сшитый по последней французской моде — темно серой шерсти, отделанный пунцовым бархатом, с небольшим изящным вырезом на груди. Я в замешательстве оглянулась на Эрика — он ликовал. «Не могу же я в такое время расхаживать по городу с дамой в вечернем туалете, — пояснил он, смеясь одними глазами. — Это было бы неприлично, не правда ли, сударыня?» — «Но как?.. Когда?..» — Я не находила слов, а он упивался моим изумлением. «Я жду вас, баронесса», — произнес он и, достав из соседнего отделения гардероба свой повседневный сюртук, — он действительно все предусмотрел! — победно вышел в соседнюю комнату.

Через несколько минут, облачившись в костюм, сделанный словно по моей мерке, я вышла к Эрику. Он был уже одет и в маске. Оценивающе оглядев меня и, судя по всему, удовлетворившись результатом, он произнес: «Не хватает одной детали, — и, достав из кармана маленькую коробочку, протянул ее мне: — Сударыня, благодарю за прекрасный вечер…» Давешнее ощущение нереальности происходящего снова вернулось ко мне. Открыв фермуар, я увидела медальон — маленькое серебряное сердечко, сплошь усыпанное мелкими кроваво-красными гранатами. Я щелкнула замочком: внутри было пусто, только чернела бархатная подкладка — словно кусочек черной маски. Не в силах вымолвить слова, я молча подняла глаза на Эрика и встретила его серьезный задумчивый взгляд. «Я знаю, что здесь должно лежать», — прерывающимся от волнения голосом проговорила я и, взяв со стола острый ножик, осторожно отрезала кончик пепельной пряди и положила его внутрь медальона. «Теперь ты всегда со мной!» — сказала я. Он молча помог мне застегнуть цепочку, и маленькое, обливающееся кровью сердце повисло рядом с крестильным крестиком у меня на груди.

Петергоф, 20 апреля 1883 года
Chere Annette!

Какая радость получать твои письма! Ведь ты — единственный человек на свете, кроме, конечно, Петруши, кто соединяет меня еще с моим детством. Как бы мне хотелось, милая Аннушка, посидеть рядом с тобой где-нибудь в саду или на берегу нашей речки в Ивановке, как мы сиживали когда-то, чтобы наговориться вдоволь, вспоминая те счастливые времена. Но, увы, это только мечты, которым пока не суждено сбыться.

Про себя могу сказать, что здесь все по-прежнему. Я все так же не могу нарадоваться, что мне пришла в свое время счастливая мысль поселиться в Петергофе. Я наслаждаюсь покоем и дивной природой, которая радует меня все больше и больше, особенно теперь, когда весна уже полностью вступила в свои права и с каждым днем ощущается приближение благодатного лета. Я, как всегда, много гуляю, исходила уже все окрестности и знаю в округе каждый живописный уголок. Работа над рукописью Андрея тоже потихоньку продвигается: я надеюсь, что к середине мая смогу уже отдать ее издателю. Тогда моя совесть будет чиста — относительно, конечно, ибо я знаю, что никогда и ничем не смогу отплатить этому благородному человеку за его любовь ко мне, — и я смогу вздохнуть спокойно.

Я очень рада за вас, что вам так нравится ваше новое пристанище на острове. И как это приятно, что вы оказались там среди друзей! Хотя удивляться тут нечему — с твоим характером было бы просто странно, чтобы кто-то из окружающих не полюбил тебя и не проникся самой искренней дружбой к тебе и твоей семье.

Разумеется, я с огромным удовольствием встречусь с твоими друзьями, Annette, тем более что это даст мне возможность услышать последние новости о тебе и твоей жизни из уст людей, которых ты ценишь и которые любят тебя. Обещаю, что сделаю все, что в моих силах, чтобы их недолгое пребывание в Петербурге стало приятным и благотворным. Я уже списалась с Петрушей, и он ответил, что, если граф и графиня де Шаньи предпочтут безликому гостиничному комфорту уют хорошо поставленного петербургского дома, они с Леночкой с удовольствием предоставят им кров у себя, в нашем старом доме на Бассейной. Я же берусь принять их здесь, в Петергофе, где они смогут увидеть все великолепие императорской летней резиденции, а потом мы посидим по-семейному за столом у меня на даче. Передай им, пожалуйста, что мы с нетерпением будем ждать их телеграммы и выражаем искреннюю надежду на то, что их путешествие пройдет успешно, без каких-либо омрачающих обстоятельств.

А пока, дорогая Аннушка, в ожидании твоего ответного письма тебя и твоих милых деток нежно целует ваша любящая
Elisabeth



Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
27 апреля 1883 года

Вот уже больше трех недель, как… Мне трудно найти слова, чтобы определить то, что продолжается больше трех недель… Мы по-прежнему вместе, разлучаемся лишь на несколько часов. Теперь Эрик проводит у меня бoльшую часть суток. Свое сочинительство он совсем забросил. На мой вопрос об этом он ответил весьма уклончиво: что иногда месяцами не притрагивается к своей музыке, что для этого нужны особые условия и особые обстоятельства. Не знаю, что он хотел этим сказать, но мне показалось, что он пишет, когда ему плохо или не по себе… Означает ли это, что сейчас ему хорошо? Может быть, делать такой вывод слишком смело и самонадеянно с моей стороны, но…

По утрам мы так же, как и прежде, подолгу гуляем, а потом просто сразу идем ко мне. Эрик усаживается в кресло в гостиной и часами читает какой-нибудь роман. Я же в это время могу заниматься чем угодно — он не обращает на меня почти никакого внимания. Я лишь ловлю на себе время от времени его внимательный серьезный взгляд, и каждый раз, когда мы встречаемся глазами, он загадочно улыбается на мой молчаливый вопрос и снова принимается за книгу. Вечера у нас по-прежнему наполнены музыкой. Правда, теперь и я в меру своих сил принимаю участие в этих импровизированных концертах. Началось все совершенно случайно. Опишу подробно, потому что это довольно забавно.

Как-то вечером Эрик вдруг запел по-русски «Утро туманное» на стихи Тургенева, безбожно перевирая, по своему обыкновению, слова. Это один из моих любимых романсов, и, когда он умолк, я на память прочла это стихотворение. «Красиво!» — задумчиво сказал Эрик и попросил меня почитать что-нибудь еще. Я не заставила себя просить дважды и, взяв с полки томик Пушкина, стала читать. Эрик устроился в кресле напротив меня и затих, слушая. Прочитав два-три стихотворения, я взглянула на него: он сидел с закрытыми глазами, откинув голову на спинку кресла, и мне показалось, что он спит. «Ну, что же ты? Давай, давай, дальше!» — вдруг проговорил он и открыл глаза. «Я думала, вы спите…» — «Давай, давай!..» — Он нетерпеливо махнул рукой, и я продолжила чтение. Когда, устав через какое-то время, я начала запинаться, он так же нетерпеливо прервал меня на полуслове. «Ладно, хватит пока. Благодарю вас, сударыня! Вы прекрасно читали». Польщенная столь высокой оценкой моих скромных способностей, я поинтересовалась, что ему больше всего понравилось. Его ответ меня обескуражил: «Знаешь, Лиз, — доверительно сказал он, — я ведь ни черта не понял. Да, впрочем, я и не пытался. Но ты не расстраивайся, — добавил он, увидев, очевидно, мое вытянувшееся от разочарования лицо, — я же не слова слушал, а музыку. У вас, славян (он так и сказал — «славян»), очень музыкальный язык: эти странные, гармоничные сочетания звуков, эта совершенно особая мелодика — замечательно!.. А отдельные слова — как изысканные аккорды… Знаешь, какое мое самое любимое русское слово? Селезень…» — мечтательно произнес он. Я не смогла удержаться от смеха, и он недоуменно посмотрел на меня. «Вы хоть знаете, сударь, что это значит?» — «Знаю, разумеется, ну и что? Какая, собственно, разница? Я ведь не о смысле говорю, а о звучании… И не вижу в этом ничего смешного… А ваш, сударыня, голос прекрасно сочетается с мелодикой русской речи. Так что отныне извольте читать мне регулярно. Пора и вам попотеть, баронесса, — не все же мне одному драть для вас глотку!» — добавил он, снова резко переходя от изысканной учтивости к совершенно невозможной фамильярности. «Ладно уж, так и быть, почитаю… селезень…» — смеясь, передразнила я его, и с того вечера так и повелось: отыграв на рояле, Эрик садится в кресло и закрывает глаза, а я читаю ему стихи. Удивительно, но он почти безошибочно, только по мелодике, по звучанию может отличить Пушкина от Баратынского, Тютчева от Лермонтова…

Наши вечера затягиваются допоздна, так что расстаемся мы далеко за полночь, чтобы встретиться рано утром на прогулке. Мне очень нравится эта тихая жизнь, я счастлива его постоянным присутствием, мне никогда не надоедает быть рядом с ним… Можно было бы сказать, что я наслаждаюсь этим покоем, если бы не чувство какой-то тревоги, которое не оставляет меня все это время. Может быть, это просто суеверие, но мне кажется, что столь идиллическое существование не может длиться слишком долго, что ему скоро придет конец.

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
3 мая 1883 года

После той достопамятной поездки в оперу наши отношения с Эриком неуловимо изменились, как, впрочем, и сам Эрик. Тот вечер стал неким поворотным моментом в нашей истории — он как бы закрепил отношения, складывавшиеся между нами до тех пор; мы оба поверили в то, что все произошедшее с нами — правда. И Эрик, с его властностью и какой-то детской самоуверенностью, стал вести себя в полном соответствии со своим нелегким характером. Так уж он создан, и с этим надо мириться. Он все время разный, этот непостижимый человек. Я не успеваю привыкнуть к его новым ипостасям — я привыкла лишь к тому, что он все время меняется.

Еще тогда, в пролетке, когда мы ехали из театра в гостиницу, я почувствовала, что он воспринимает меня как свою собственность, и мне стало страшно. Теперь это ощущение еще явственнее. Это уж и не ощущение вовсе — так оно и есть: он будто держит меня своими прозрачными руками, бережно, но очень крепко, готовый в любую минуту наказать каждого, кто посмеет подойти ко мне ближе, чем он того пожелает. Но это меня больше не пугает. Правда, такое обращение для меня — совершенно внове. Я не привыкла быть чьей-то собственностью. У нас в семье — при матушке и папеньке, да и потом, с Андреем, — все в первую очередь уважали друг друга, относились к своим близким как к личности… А Эрик… Я не могу сказать, что он меня не уважает. Нет, но в его отношении ко мне уважение играет далеко не первую роль. Есть такое выражение — «как за каменной стеной». Так вот, я чувствую себя именно так: каменные стены его крепости вовсе не пали, как мне показалось однажды, — нет, он лишь впустил меня внутрь и вновь захлопнул ворота. И теперь ушаты воды или «чего похуже» одинаково ожидают тех, кто посягнет и на его неприкосновенность, и на мою. При этом мое мнение на этот счет его вряд ли заинтересует. Я часто думаю: какое счастье, что я живу так одиноко, что вокруг меня нет никого, или почти никого, кто рисковал бы вызвать его неудовольствие, приблизившись ко мне против его воли. Тогда, в опере, я имела возможность наблюдать, как одного намека на опасность оказалось достаточно, чтобы Эрик в мгновенье ока превратился из галантного кавалера в дикого зверя и чуть не растерзал Эжена и Ташеньку Осоргиных, случайно застигнувших нас во время нашего тайного ухода из театра. Приблизительно то же самое мне довелось увидеть и сегодня… В последние сутки вообще было много необычного, о чем стоит рассказать подробнее.

Вчера, на прогулке, Эрик вдруг спросил меня: «Ну, что, сударыня? Не кажется ли вам, что мы давно не слушали оперу?» Вопрос прозвучал очень неожиданно, я не была готова к нему, и Эрик, совершенно правильно истолковав мое замешательство, ехидно усмехнулся: «Ладно, баронесса, не пугайтесь. Я не собираюсь вновь подвергать вас таким испытаниям — пока… Предлагаю послушать оперу, не выходя из дома. Что бы вы желали услышать?» Я просияла и, не задумываясь, ответила: «,,Лоэнгрина“!»
Ближе к вечеру Эрик сходил к себе за нотами и устроился за роялем. Последовавшие за этим три часа безумной красоты я не забуду никогда в жизни. Он пел за всех персонажей, за исключением дуэтов и хоровых сцен, когда ему приходилось выбирать какую-нибудь одну из партий или исполнять их последовательно, прерывая пение шутливыми комментариями. Это был настоящий фейерверк музыки и остроумия. Зачем ездить в оперу, когда то, что делает он, гораздо ярче, прекраснее? Так я ему и сказала, после того как затих последний аккорд. Он благосклонно, без ложной скромности, выслушал мои восторги, а я спросила: «Сударь, но почему вы скрываете свой талант от людей? Почему не выступаете с концертами? Ведь вы могли бы осчастливить своим искусством тысячи истинных ценителей музыки!» — «Это кого я должен осчастливить? — вдруг неожиданно зло ответил он, сверкая на меня колючими золотыми глазами. — Представителей ,,рода людского“? С какой стати? Какое мне до них дело? Почему я должен думать об их счастье? Кто они такие, чтобы я — я! — думал об их счастье?» — «Но, сударь…» — прошептала я, однако он не стал меня слушать, а, вскочив, принялся расхаживать по комнате. «Как вы сами знаете, сударыня, себя я могу отнести к этой категории лишь весьма условно… — Он обвел рукой свое изуродованное лицо. — А потому предпочитаю иметь с этим сбродом как можно меньше общего. Когда-то мне — увы! — приходилось больше общаться с ними: я вынужден был тогда зарабатывать себе на жизнь. Но теперь я достаточно богат, чтобы свести это общение до минимума. Я, знаете ли, неприхотлив и привык довольствоваться лишь самым необходимым, а потому мне вполне достаточно одного-двух представителей ,,рода людского“ для удовлетворения насущных нужд!.. — Он осекся и, взглянув на меня исподлобья, буркнул: — Разумеется, я не имел в виду присутствующих здесь дам». — «Хорошо, сударь, — постаралась я произнести как можно ровнее и спокойнее, хотя и была шокирована его последним высказыванием, — оставим этот разговор. Мне жаль, что я начала его и доставила вам тем самым несколько неприятных минут». — «И правда, оставим, — на удивление быстро согласился он, снова усаживаясь на табурет перед роялем. — Подумайте лучше, сударыня, какую оперу вам хотелось бы послушать в следующий раз, — если, конечно, вы вообще пожелаете теперь слушать оперу в моем исполнении…» — добавил он с неподражаемым кокетством капризного ребенка, который хочет, чтобы его уговаривали. Улыбнувшись этой очередной перемене настроения, я не заставила ждать с ответом, который давно уже был у меня наготове: «,,Фауста“, сударь! Я давно мечтаю услышать ,,Фауста“».

Эрик продолжал смотреть мне в глаза с тем же выжидательным выражением, будто не слышал моего ответа, будто я еще не сказала ни слова, но я увидела, как побелели его пальцы, вцепившиеся в крышку клавиатуры. Что-то было не так… «Но если это невозможно, — испуганно проговорила я, — то я придумаю что-нибудь другое…» — «Для меня нет слова ,,невозможно“, сударыня! — прошипел он, еле сдерживая злобу. — Я уже имел честь докладывать вам, что могу всё! — Он постепенно повышал голос. — Вопрос не в том, могу ли я что-то сделать, а хочу ли я делать это, сударыня!!!» Последние слова он уже выкрикнул, с силой захлопнув крышку рояля. Я молча встала и отошла к окну. Глядя в темный весенний сад, я старалась справиться со своими чувствами. Я знала — надеялась, — что эта неожиданная, непонятная вспышка гнева направлена не на меня лично, что я просто опять невзначай коснулась какого-то больного места (господи, как же истерзана его душа, если малейшее прикосновение причиняет ему такую боль!), но это было невыносимо! Невыносимо слышать это злобное шипение в свой адрес, невыносимо видеть его мучения… За спиной у меня было тихо: Эрик сидел, не шевелясь. Так прошло несколько минут. Вдруг я услышала, как он встает, и через мгновение тонкие, прозрачные руки обвили мои плечи и грудь. Он с нежной силой прижал меня к себе и молча приник губами к моим волосам…

В эту ночь он впервые не ушел к себе. Когда мы расплели наконец объятия там, наверху, у меня в спальне, он, ничего не говоря, почти мгновенно уснул, обхватив меня обеими руками, словно маленький мальчик любимого плюшевого мишку. Я же долго еще не спала, стараясь прогнать тяжелые мысли и дурные предчувствия. Проснулась я очень рано. За окном шел дождь. Эрик крепко спал, свернувшись калачиком и укрывшись одеялом почти с головой. Я решила воспользоваться обстоятельствами и сделать наконец то, в чем давно уже отказывала себе, чтобы лишний раз не разлучаться с ним. Быстро умывшись и одевшись, я побежала в церковь. Храм во имя св. апостолов Петра и Павла находится в нескольких минутах ходьбы от моей дачи: я как раз поспевала к ранней обедне. Народу было немного, служба только началась, и на меня сразу снизошли покой и радостная уверенность в том, что все будет хорошо. С необычайной легкостью и воодушевлением я отстояла всю литургию. Служба близилась к концу, священник начал свое напутственное слово… и вдруг запнулся, глядя куда-то поверх голов прихожан. Я оглянулась и увидела входящего в дверь Эрика. Он был в маске, в левой руке у него была шляпа, которую он, очевидно, снял при входе в церковь, и огромный кухонный зонт. Переступив через порог, он привычным жестом, невозмутимо сотворил крестное знамение — по-католически, всей кистью, слева направо — и поцеловал собственный большой палец. Поймав мой взгляд и улыбнувшись золотыми глазами, он, не подходя ко мне, принялся с независимым видом разглядывать старинные темные иконы. Он представлял собой такое необычное, экзотическое зрелище, что немногие присутствовавшие совершенно перестали слушать батюшку, то и дело оглядываясь на странного незнакомца в маске. Священник кое-как закончил свою проповедь, и, приложившись к кресту, я поспешила навстречу Эрику. «Как ты меня нашел?» — спросила я. Он пожал плечами, ничего не ответив. Дождь на улице припустил. Мы шлепали прямо по бурлящим лужам и, когда добежали до дома, несмотря на зонт, промокли насквозь. Эрик пошел к себе, чтобы переодеться в сухое, а я вошла в дом и стала ждать его к завтраку.

Наташа начала уже накрывать на стол, когда у дверей позвонили. Думая, что это Эрик, я радостно бросилась навстречу, но в гостиную быстро вошел мой брат Петруша. Я сразу поняла, что он приехал из-за предстоящего визита Аннушкиных протеже.

Дело в том, что какое-то время назад Аннет обратилась ко мне с просьбой принять здесь, Петербурге, ее друзей, а теперь и соседей по Висбю, молодого графа де Шаньи с супругой. По ее словам, это очень достойная, милая юная пара; она познакомилась с ними года два назад, в Стокгольме, куда молодожены приехали сразу после свадьбы, чтобы поселиться на родине графини, шведки по рождению. До этого они жили в Париже, где графиня выросла и где она, как сообщила мне под страшным секретом Аннушка, пела какое-то время в опере. Эта юная особа обладает слабым здоровьем, и врачи посоветовали ей пожить где-нибудь на природе. Вот они и переехали в прошлом году в Висбю, на остров Готланд, а потом переманили туда и Аннушку со всей семьей. Теперь же, все так же по рекомендации врача, они решили попутешествовать и выбрали для этого не экзотические страны, а спокойную Северную Европу, в том числе и Петербург. Аннушка же, проявляя обычную для нее заботу о друзьях, просила нас с Петрушей окружить эту юную пару вниманием, чтобы сделать их недолгое пребывание в имперской столице как можно более приятным. Мы с Петрушей и Леночкой решили тогда, что они примут графа и графиню в Петербурге, покажут им город, постараются развлечь, а потом привезут их на денек ко мне в Петергоф, где уже я возьму на себя заботу о них. Я рада принять их, прежде всего потому, что это доставит удовольствие Аннушке, хотя мне и придется на некоторое время пожертвовать самым главным, что есть у меня теперь в жизни, — моим общением с Эриком. Едва получив письмо от Аннушки, я вкратце рассказала ему о том, что мне предстоит, но он отнесся к этому спокойно. «Это ведь всего на один день, надеюсь? — сказал он тогда. — Потерпим как-нибудь». И от этого «потерпим» душа моя наполнилась щемящей радостью.

Я очень люблю Петрушу: он да еще Аннушка — единственное, что связывает меня с моим безмятежным детством. Я всегда рада его видеть, но сегодня этот неожиданный визит меня смутил. Однако я не подала виду и нежно расцеловала его. Не успели мы поприветствовать друг друга, как дверь распахнулась и с радостным возгласом «Me voila!»(18) на пороге появился сияющий Эрик. Он снова только что пробежал от своего дома под стихшим, но не прекратившимся еще дождем, и в волосах его блестели капли. Увидев Петрушу, он застыл у двери с немым вопросом в глазах. Петруша в свою очередь тоже оторопело уставился на незнакомого человека в маске, запросто ворвавшегося рано утром в дом к его одинокой сестре. Раздумывать и смущаться было некогда, и я поспешила представить их друг другу. «Сударь, — обратилась я к Эрику, — разрешите представить вам моего младшего брата, Петра Михайловича, которого вы, возможно, помните еще ребенком по Нижнему Новгороду. А это, — повернулась я к Петруше, — господин Гарнье — monsieur Erik, мы знали его когда-то у дядюшки, помнишь? Мы оказались соседями, возобновили старую дружбу и вот, теперь, запросто…» Все еще настороженно глядя на Эрика, Петруша сдержанно произнес: «Добрый день, сударь», тот же ограничился безмолвным полупоклоном. «Вот и славно, господа, — продолжала я щебетать, стараясь снять напряжение. — Вы как раз к завтраку. Надеюсь, вы разделите его со мной?» — пропела я, прекрасно осознавая, что Эрик не будет есть при чужом человеке, и с отчаянием глядя на него. «Благодарю, баронесса, — с подчеркнутой вежливостью ответил он, — я сыт, прошу вас не обращать на меня внимания. Я, кажется, не вовремя, но, с вашего разрешения, все же дождусь, когда вы освободитесь, — мне хотелось бы переговорить с вами», — раздельно произнес он, глядя при этом не на меня, а на Петрушу. «И меня уволь, Елизавета Михайловна, — не сводя глаз с Эрика, отозвался Петруша. — Лошади ждут: я на несколько минут, уговориться насчет протеже кузины Аннет — и тотчас обратно». — «Ну как же так? — посетовала я, с ужасом отмечая, как фальшиво звучит мой голос. — В кои-то веки приехал навестить сестру и сразу назад!» — «Тебя, сестрица, ведь тоже не дозовешься… — проговорил, неожиданно раздражаясь, Петруша. — А между тем, не так давно тебя видели в опере…» Это уже был явный намек. Очевидно, Осоргины сделали свое дело и пустили сплетню обо мне и моем таинственном спутнике. Я быстро взглянула на Эрика и увидела то же, что и тогда, в театре: гордо вскинутую голову и горящий ненавистью взгляд. «Да, и все благодаря господину Гарнье, — елейным голосом проворковала я, светло улыбаясь и чувствуя, как у меня начинают дрожать руки. — У него своя ложа в опере, и он любезно пригласил меня. Это было просто чудесно! Но, господа, что же мы стоим? Раз уж вы не хотите завтракать, то, по крайней мере, присядьте — в ногах правды нет!» Притушив немного огонь в глазах, Эрик первым прошел вглубь комнаты, с демонстративной непринужденностью расположился в кресле, даже не подождав, пока сяду я, и уткнулся в книгу. Петруша примостился на краешке дивана, я села рядом. «Позавчера пришла телеграмма из Швеции, — пояснил Петруша причину своего неожиданного визита. — Граф с супругой приезжают завтра, но восьмого уже отправятся дальше, в Ревель и Ригу. Остановятся они все же в гостинице, так что нам придется только развлекать их эти три дня. Вот я и приехал, чтобы договориться с тобой, сестрица, когда ты сможешь принять их у себя». Какое счастье, что восьмого, в мой день рождения, они уже отправятся дальше, подумала я про себя, а Петруше ответила, что могу встретиться с ними и пятого, и шестого. «Значит, решено, — сказал Петруша, вставая с дивана, — пятого мая, утром, мой экипаж доставит графа и графиню де Шаньи к тебе, вечером отвезет их обратно в Петербург, а там уже мы будем заниматься с ними до самого их отъезда». Мы снова расцеловались на прощанье, и он повернулся к Эрику: «Всего хорошего, сударь!» Эрик сидел, устремив взор куда-то в пространство, и словно не слышал. Потом, встрепенувшись, он поспешно вскочил и учтиво раскланялся с братом.

Проводив Петрушу до экипажа (они с Леночкой, в отличие от меня, живут на широкую ногу и имеют свой выезд), я вернулась в дом. Эрик стоял на том же месте, где я оставила его несколько минут назад, и смотрел прямо перед собой, сосредоточенно думая о чем-то. Я подошла к нему и протянула руку, чтобы снять с него наконец эту ненавистную маску, но он неожиданно отпрянул, настороженно глядя мне в глаза. «Что с тобой?» — испуганно спросила я. Словно очнувшись, он молча покачал головой, сам снял маску и прошел вместе со мной в столовую, где был накрыт завтрак.

Все утро он был необычно молчалив и задумчив, а в середине дня, не дожидаясь обеда, вдруг собрался и, ничего толком не объяснив, ушел к себе, пообещав вернуться к вечеру. Оставшись одна, я решила записать все, что произошло за эти сутки. Но я до сих пор никак не могу взять в толк, что именно вывело его из равновесия. Неужели визит Петруши? Или его намек? Да, возможно, но, насколько я изучила Эрика, тут следовало ожидать совсем иной реакции… Что же случилось?

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
Петергоф, 8 мая 1883 года

Вот и всё. Кажется, это, действительно, конец. Теперь от меня самой во многом зависит, будет ли продолжение у моего затянувшегося чуда. Стоит мне только захотеть, и я снова обрету надежду… Но я больше не хочу. Значит, это, и правда, конец.

Сегодня день моего рождения. Мне исполнилось тридцать два года — подумать только! Так много — и так мало… Но впереди у меня — ничего, пустота! Все в прошлом…

Как это ни странно звучит, но Annette, которая еще в нашей юности с подозрением отнеслась к моей неразумной любви, все-таки добилась ее гибели. Ведь если бы она не попросила меня принять ее друзей, этих французов де Шаньи, если бы они не попали ко мне в дом, все продолжалось бы, как прежде… А может быть, и нет, и появление этой юной графини лишь способствовало тому, что у меня наконец-то открылись глаза на истинное положение вещей?

После визита Петруши, четыре дня назад, я заметила, что с Эриком творится что-то неладное. Тогда он почти сразу ушел к себе, но вечером снова появился у меня и, как обычно, сел за рояль и поставил на пюпитр ноты. «Ну что, — сказал он, — значит, ,,Фауст“?» Я удивленно посмотрела на него: «Но вы же не хотели…» — «А теперь хочу!» — отрезал он и заиграл. Однако концерт продлился недолго. Не доиграв до конца увертюру, он остановился и уставил на меня непроницаемый взгляд. Потом, ни слова не говоря, закрыл ноты и стал играть на память фортепьянный концерт Шумана. Но и на этот раз музыка быстро прервалась, и Эрик, закрыв рояль, пересел в кресло. Я молча смотрела на него, ожидая, что будет дальше. Мрачно покосившись на меня, он буркнул: «У меня болит голова…» — «Почитать?» — спросила я. Он взглянул на меня более благосклонно, покачал головой: «Не стоит… Спасибо…» — и взял со столика свой роман. В тот вечер мы, против обыкновения, рано поднялись наверх, но ничего не произошло — он просто уткнулся лбом мне в плечо и лежал так долго-долго. Я знала, что он не спит, но не тревожила его. Через какое-то время он все же уснул — я поняла это по его ровному дыханию, — и проспал до утра.

Весь следующий день мне пришлось заниматься подготовкой к приему графа и графини де Шаньи. Я решила, что сначала мы покатаемся по окрестностям и я покажу им самые красивые места в Петергофе, а потом пообедаем у меня дома, поболтаем, и под вечер они отправятся обратно в Петербург. День прошел в суете: пришлось продумывать меню обеда, Наташа бегала на базар, потом мы вместе с ней придумывали, что и как готовить. Я даже не смогла составить Эрику компанию во время утренней прогулки, хотя погода была чудесная, по-настоящему весенняя, и мне обидно было оставаться в такой день в четырех стенах. Эрика не было довольно долго, я даже думала, что он пошел к себе, но наконец он вернулся и снова засел за свой роман. К вечеру, когда все дела были переделаны, я присоединилась к нему в гостиной. Он по-прежнему сидел с книгой, но мне показалось, что он не читает. Повернув ко мне бледное лицо, он спросил деланно-небрежным тоном: «Как, ты сказала, зовут твоих завтрашних гостей?» — «Граф де Шаньи с супругой, — ответила я. — Тебе знакомо это имя?» — «Возможно…» — неопределенно ответил он. «Не хочешь с ними встретиться?» — «Не знаю… Я подумаю, — сказал он и как-то странно посмотрел мне в глаза. — Почитайте мне, сударыня».

На столике уже лежало несколько томиков стихов, приготовленных для наших вечерних «концертов». Я взяла Пушкина и стала читать «Евгения Онегина», но Эрик вскоре запротестовал. «Скучно! — сказал он. — Ритм однообразный. Давай что-нибудь другое!» Тогда я выбрала из стопки книг Лермонтова и начала «Демона». Эрик слушал, закрыв глаза. Я читала и читала, невольно увлекаясь музыкой стиха и божественным слогом. Прервавшись через какое-то время, чтобы перевести дух, я взглянула на Эрика. Откинувшись на спинку кресла, он пристально смотрел на меня золотыми глазами, в глубине которых мерцал темный огонь. «Читай!» — властно проговорил он, и в его голосе мне почудилась тень угрозы. Я продолжила чтение и дочитала поэму до конца. Не успела я остановиться, как снова раздался повелительный голос: «Еще!» Я открыла «Мцыри». В горле у меня пересохло, я поперхнулась. Он встал, налил мне воды из графина, и снова сел в кресло. «Читай!» — услышала я грозный голос и, не глядя на его обладателя, принялась за эту щемяще-романтическую, несказанно прекрасную поэму. Читая, я все время чувствовала на себе странный, темный взгляд и почти физически ощущала, как в моей уютной гостиной растет непонятное напряжение, — словно сгущаются тучи перед грозой. Я и сама испытывала необычное возбуждение, читая все громче, все исступленнее, все больше отдаваясь во власть высокой поэзии. За окном была темная ночь, а я все читала, читала, не замечая ничего вокруг, не чувствуя усталости, словно произносила магические заклинания, от которых зависела наша жизнь.

Я читала сцену поединка с барсом, когда надо мной нависла тень: оторвав взгляд от книги, я встретилась с горящими расплавленным золотом глазами стоявшего надо мной Эрика. И вдруг он упал на колени, выхватил у меня из рук книгу и, отшвырнув ее прочь, принялся целовать мне руки, колени, платье — все без разбора. Он осыпaл меня бешеными ласками, приходя постепенно в неистовство, а я… Я отвечала ему душой и телом, ибо, как и прежде, и душа моя, и тело принадлежали ему — ему одному. «Что ты? Что ты?» — тихо твердила я, но он, присев рядом со мной на диван и опрокинув меня на подушки, уже целовал мои плечи, грудь, шею… Поднявшись до лица, он вдруг резко остановился. На меня снова отчаянно смотрели глаза затравленного волка. «Я напугал тебя…» — глухо проговорил он. Я взяла его изуродованное лицо в ладони. «Ты никогда не сможешь напугать меня — я тебя люблю», — ответила я срывающимся от волнения голосом. Волчий взгляд стал каким-то потерянным, он отвел глаза. «Пойдем, я провожу тебя наверх. У тебя завтра трудный день, — тихо сказал он наконец и, отвечая на мой безмолвный вопрос, добавил: — Я приду вечером, когда уедут твои гости».

Гости приехали на следующий день около полудня в щегольской коляске, которую предоставил в их распоряжение Петруша. Я напоила их чаем с дороги, а потом уже в наемном экипаже мы отправились на прогулку по живописным окрестностям Петергофа. Граф и графиня де Шаньи оказались действительно очаровательной юной парой. Граф — миловидный юноша, приветливый и пылкий — вряд ли старше моего Петруши. Его прелестная супруга показалась мне и того моложе. Хрупкое белокурое создание с фарфоровым личиком и огромными печальными серо-голубыми глазами, она словно сошла со страниц скандинавских сказок. Было забавно и трогательно смотреть, как граф увивается вокруг нее, окружая свое сокровище неустанной заботой. Мы очень приятно провели время, граф проявлял поистине французское остроумие и живость, в то время как графиня, хоть и показалась мне несколько вялой, была неизменно любезна и очень мила. Мы объездили все самые интересные места, а потом, оставив коляску, прогулялись пешком по Нижнему саду. Таким образом, прогулка заняла у нас несколько часов и, когда мы подъезжали к моей даче, было уже около пяти.

Первым, что бросилось мне в глаза, когда мы вошли в прихожую, была лежавшая на сундуке шляпа Эрика. Немного удивившись, я все же очень обрадовалась очередному проявлению его непредсказуемости. «Никто не знает, что будет делать Эрик…» — опять вспомнилось мне. Вот уж правда, но зато наша вынужденная разлука кончится раньше, чем я думала. Я открыла было рот, чтобы объявить гостям о том, что им предстоит встреча с соотечественником, но тут мы вошли в гостиную, и, к своему удивлению, я никого там не увидела. Сначала не увидела… Граф и графиня, весело переговариваясь, оглядывались по сторонам, когда от стены за белой кафельной печкой отделилась черная тень и выступила на середину комнаты. Эрик, весь в черном, стоял выпрямившись, словно натянутая струна, и вперив в юную особу взор, полный напряженного ожидания. Видно было, как побелели костяшки его стиснутых кулаков. Оглянувшись, я увидела, как фарфоровое личико графини вдруг позеленело от страха, и она застучала зубами. «Эрик??!! — в ужасе прошептала она. — Вы живы??!!» Все это время — какие-то секунды — бедный граф, словно окаменев, лишь переводил глаза с черного изваяния на свою супругу. Но вдруг мизансцена резко переменилась. Услышав сдавленный возглас графини, Эрик весь затрясся — я видела, как ходят ходуном его руки, как дрожит мертвенно-бледный подбородок, — подскочил к голубоглазой красавице, навис над ней и, сверкая через прорези маски ненавидящим взглядом, прошипел: «А вы, сударыня, как видно, надеялись, что мой труп сожрали крысы там, в подземелье?!» В это время граф, очнувшись, бросился к супруге с криком: «Я же говорил, что это была ловушка!!!» Я стояла, прижавшись спиной к печке, и, в свою очередь дрожа всем телом, наблюдала за происходящим. Даже не взглянув на подлетевшего к нему графа, Эрик оттолкнул его так, что тот кубарем покатился в угол, и, вцепившись длинными скрюченными пальцами юной шведке в плечи, прошипел снова: «Я вижу, мой ангел, мне стоит поблагодарить вас за сдержанное обещание!!! Теперь я знаю, что могу рассчитывать на ваше благородство!!!» Затем, еще раз грубо отпихнув бедного юношу, вновь поспешившего на помощь к супруге, он кинулся к двери и, не оглядываясь, исчез за ней.

Граф едва успел подхватить осевшую на пол графиню, и мы вместе осторожно усадили ее на диван. Глядя перед собой помутневшим взглядом, белокурая красавица громко стучала зубами и дрожала как осиновый лист. Мне и самой было не лучше после этой жуткой сцены, но как хозяйка дома я вынуждена была оказывать помощь пострадавшей гостье. Хлопоча вокруг графини, отпаивая ее водой, обмахивая платком, я не переставала обдумывать увиденное. Только что перед моими глазами разыгрался финал какой-то французской мелодрамы: вне всяких сомнений, то был классический любовный треугольник… Тем временем госпожа де Шаньи понемногу пришла в себя. «Он не простит… Он будет мстить…— в отчаянии шептала она. — Рауль!» — обратила она на графа безумный взор прозрачных голубых глаз. «Сударыня! — обернулся ко мне ее супруг. — Вы давно знаете это чудовище?» — «Я не понимаю, о ком вы говорите, сударь. Господин, только что покинувший эту комнату, — мой старинный друг, мы знакомы уже шестнадцать лет, — ответила я, стараясь не выдавать своего смятения. — И все эти годы я знаю его как благороднейшего человека, наделенного тонкой, возвышенной душой…» — «Шестнадцать лет? — пролепетала юная графиня. — Да, правда, он рассказывал, что какое-то время провел в России…» — «Тогда нам стоит объясниться, сударыня. Боюсь, я должен раскрыть вам глаза на этого убийцу, этого…» — взволнованно и пылко начал юноша, но я остановила его: «Увольте, сударь, я не желаю никаких объяснений, во всяком случае, не от вас!» Возможно, это выглядело неучтиво, но я действительно не желала ничего знать: мне казалось, что любое продолжение разговора будет предательством по отношению к Эрику. Чтобы как-то сгладить впечатление от своих резких слов, я добавила: «Мне жаль, что вам и вашей супруге пришлось испытать несколько неприятных минут у меня в доме, но, надеюсь, меня вам не в чем упрекнуть. Я по-прежнему готова оказать вам самое радушное гостеприимство…» Мои слова прозвучали несколько неуверенно, и граф поспешно ответил: «Мы искренне благодарим вас, сударыня. Однако боюсь, что после всего, что здесь произошло, нам стоит поскорее вернуться в Петербург. Не думаю, чтобы графиня была в силах дольше оставаться в вашем доме». Испытывая крайнее облегчение, я согласилась с ним: мне и самой хотелось, чтобы они как можно скорее оставили меня. Я предложила графине пройти в ванную комнату, чтобы привести в порядок туалет и прическу, и вызвалась проводить ее туда. Когда мы остались вдвоем, юная красавица взглянула на меня через зеркало и еле слышно спросила: «Вы сказали, баронесса, что знаете его уже шестнадцать лет… Значит, за все это время вы ни разу не видели его лица?» Я холодно посмотрела ей прямо в бездонные серо-голубые глаза. «Почему же? Я видела его лицо, и не раз», — ответила я и наглухо закрыла ворота своей крепости. Спасибо Эрику: он и меня научил прятать свою душу от «представителей рода людского».

Несколько минут спустя, обменявшись ни к чему не обязывающими любезностями, мы расстались — надеюсь, навсегда. Велев Наташе убрать со стола, до которого мы так и не добрались, я села в свое кресло в гостиной и стала ждать Эрика.

Я все еще надеялась, что он придет, хотя в глубине души что-то шептало мне, что этого не будет. «Бог любит Троицу» — так говорят в народе. Да, это был третий раз, когда он вот так, хлопнув дверью, покидал мой дом в припадке неожиданной ярости. Но, если в первые два раза я знала, что причиной тому стало мое неосторожное слово, то сейчас… Нет, тут я была ни при чем… Он даже не заметил меня, не взглянул в мою сторону… Все дело было в ней, в этой белокурой фее: это встреча с ней довела его до такого состояния…

Наступила ночь. Эрик не пришел. Я сидела в кресле и все думала, думала… Постепенно все вставало на свои места. Да, мелодрама, да, любовный треугольник… Вернее, любовь… Я вспомнила, что писала мне Annette: графиня де Шаньи раньше пела в опере. А Эрик жил там, в своей подземной квартире. По-видимому, так все и случилось: бедный Эрик полюбил оперную диву, но потом произошла какая-то драма, финал которой разыгрался сегодня у меня на глазах. Мне вспомнилась безумная тирада Эрика, там, у него дома, когда он предлагал мне «поставить опыт»: тогда его слова о «кое-каком накопившемся материале» показались мне горячечным бредом… Но теперь все сходилось: и это, и робкий вопрос графини де Шаньи о том, видела ли я его лицо… Сомнений не было: она увидела его без маски и отшатнулась от него… Бедный, бедный Эрик! Жалость к нему захлестнула меня горячей волной. Я почти физически ощутила страшную боль, которую он должен был испытать тогда. Как он страдал, должно быть, как мучился! Мне захотелось побежать к нему, обнять его, защитить, исцелить от этой боли… Но вдруг я поняла, что помочь ему больше не в моих силах.

С предельной ясностью я увидела все, как оно было на самом деле. Эрик любил эту фарфоровую куколку, он не переставал любить ее все это время. Возможно, он пытался избавиться от своей безнадежной страсти, и именно это заставило его искать моего общества — ему нужен был живой «представитель рода людского», чтобы скрасить одиночество. Я похолодела от ужаса, вспомнив его жестокие слова об «удовлетворении насущных нужд». Что ж, я усердно помогала ему удовлетворять их… В отчаянии перебирала я в памяти все, что произошло за последние два с небольшим месяца. Предо мной представала ужасная картина. Не умея скрывать свои чувства, я все время выказывала ему свою любовь, преследовала его, вплоть до того, главного дня, когда фактически сама бросилась к нему в объятия, — ему оставалось лишь взять то, что я навязывала ему изо всех сил. А ведь за все это время от него самого я не услышала ни единого слова о любви: он либо молчал, либо отшучивался. Зато я постоянно твердила ему, что люблю его… Он же, наверняка, только и делал, что сравнивал меня со своей белокурой возлюбленной. Конечно! Так и есть! Вот, что означали все его загадочные, непроницаемые взгляды! Что ж, я не так глупа, чтобы не понимать, что сравнение это было не в мою пользу. Разве могла я, почти тридцатидвухлетняя женщина, пусть довольно приятной, но далеко не идеальной наружности, с более чем скромными способностями, тягаться с юной, фарфороволикой, золотоволосой северной красавицей, да еще и оперной певицей в придачу?

Давно наступил новый день, а я продолжала наносить себе все новые и новые раны. Я вспомнила нашу поездку в оперу и преследовавшее меня в тот вечер ощущение нереальности происходившего — и меня окатило ледяной волной. Я была права: я действительно оказалась не на своем месте. Не меня, а прелестную оперную диву должен был угощать в ложе шоколадом и фруктами ее таинственный любовник. Не я, а искушенная парижанка должна была принимать его страстные ласки и лакомиться устрицами и шампанским в роскошных золоченых апартаментах. Всё, всё — и ложа, и музыка, и кружевной пеньюар, и драгоценное сердечко в благодарность за удовольствие, которого я так и не смогла ему доставить, — всё это было не мое, потому что он допустил меня в свою жизнь только за неимением лучшего, как жалкую замену той, которой желал обладать, но не мог…
Я металась по комнате, как безумная, ища столь излюбленного мною равновесия, и не находя его. Мир рушился на глазах. Эрик не приходил, лишь укрепляя меня в моих сокрушительных выводах. Надо признаться, я и прежде в глубине души понимала, что люблю его гораздо больше, чем он меня. Так обычно и бывает: один из влюбленных любит сильнее, другой же лишь отвечает на чувство первого. Меня не страшило это, потому что моя любовь к Эрику была так огромна, что мне достаточно было просто быть рядом с ним. Но тогда я думала, что нас двое — он и я… Теперь же, увидев, что в его сердце живет эта юная дива и что мне отведен там, в лучшем случае, темный чулан, угол за печкой, я поняла, что не могу довольствоваться столь жалкой ролью. Однако я знала: приди он сейчас, и я с радостью ухватилась бы за эту соломинку, чтобы вновь возвести шаткое здание своего иллюзорного счастья.

Но Эрик не пришел и в этот день. Я прождала его до ночи. Раньше, в своем стремлении к ясности, я давно бы уже побежала к нему, но теперь… Теперь мне нечего было ему сказать… Это он должен был разубедить меня, дать мне новую надежду… Но он не приходил…

Вторая моя ночь прошла без сна. Забывшись под утро, я проснулась после полудня и сразу позвонила Наташе. На мой вопрос, не приходил ли господин Гарнье, девушка лишь сокрушенно покачала головой. Господи, она ведь тоже все видит и понимает, подумала я и удивилась, насколько мало меня это волнует. Заставив себя выпить кофе, я оделась и отправилась на прогулку в парк. Уже трое суток, как я отказывала себе в этом удовольствии, а мне так нужно было сейчас пройтись среди молодой весенней зелени и попытаться прийти в себя. Выходя из дома, я твердо решила обойти дачу Эрика стороной, но ноги сами привели меня к его калитке. Да, оказывается, я переняла у него не только умение прятаться за крепостной стеной, но и его непредсказуемость… Я пошла по дорожке к крыльцу, но внезапно остановилась как вкопанная. Из приоткрытого, но зашторенного окна доносились звуки рояля. Эрик снова играл свою страшную, страдальческую музыку. Несколько минут я стояла и слушала, и опять вся моя душа переворачивалась от этих нечеловеческих стонов. А потом я просто повернулась и побрела обратно домой.

Короткая прогулка пошла мне на пользу. Я успокоилась. Эрик был жив, но, судя по тому, что он до сих пор не захотел меня видеть, он не нуждался больше в моем обществе. Он вновь был во власти воспоминаний, «призраков прошлого», это было ясно по той музыке, которую он играл. Он страдал, но к этому страданию я, увы, не имела никакого отношения, а, значит, и помочь ему было не в моей власти.

Но что же дальше? Что мне делать? Ждать, когда он снова ощутит потребность во мне, как в одном из «представителей рода людского»? Из глубины сознания неуклонно поднималась страшная мысль: это — конец, я должна сама порвать все и уехать. Я гнала ее, продолжая прислушиваться к малейшему шороху в прихожей, но мысль эта преследовала меня все неотступнее. Мне давно пора было что-то решать. Приближается лето, дачный сезон. Скоро Петергоф заполонит пестрая толпа дачников, сюда съедутся сливки петербургского общества. В таких условиях весьма прозрачные отношения баронессы фон Беренсдорф и загадочного господина Гарнье быстро стали бы предметом самых оживленных сплетен. Хоть я сама и не участвовала никогда в светской жизни, но имею множество знакомых в свете, к которому принадлежу и по рождению, и по мужу. Не могу сказать, что меня очень волнует мнение этих людей обо мне, но бросать откровенный вызов обществу не в моем характере, хотя, сохраняя отношения с Эриком, я была бы вынуждена это сделать. До сих пор меня это не пугало. Пребывая во власти чувств, я готова была пойти ради него на любые жертвы. Да, в сущности, я уже пошла… Более того, некоторые признаки указывают на то, что мои жертвы будут иметь для меня очень серьезные последствия. А потому настало время подумать о будущем. Правда, до сих пор мне казалось, что и Эрик должен был бы проявить к этому будущему какой-то интерес. Однако он ни разу не заговорил ни о чем подобном, что только подтверждает правильность моих выводов относительно его чувств ко мне. Он лишь усердно старался скрывать наши отношения от посторонних глаз, не строя никаких планов. А если даже и строил, то не посвящал меня в них, ибо, по всей видимости, в этих планах для меня не было места.

И я решила уехать, уехать не только из Петергофа, не только из Петербурга, но и из России — туда, где я в последний раз видела в живых свою дорогую матушку, туда, где покоится ее прах: в Монтрё, на берег Женевского озера. Увитый цветами беленький домик уже много лет ожидает меня. Мой бедный папенька, составляя завещание, отписал его мне в полное владение, оставив за Петрушей петербургский дом на Бассейной. Там, в Монтрё, до сих пор живет постаревшая фройляйн Труди, которая, я верю, с радостью примет в объятия свою бывшую питомицу и единомышленницу в любви к загадочному синьору Энрико (интересно, помнит ли она его еще?).

Приняв такое решение, я уснула более или менее спокойно, а сегодня утром приехал Петруша.

По его лицу я сразу поняла, что причиной его приезда стало отнюдь не желание поздравить сестру с днем ее рождения. Правда, скажу к его чести, начал он именно с поздравлений и даже вручил мне подарочек от себя и от Helene. Но сразу после этого перешел к главному. Я не буду передавать здесь всего, что он наговорил мне. Суть в том, что граф и графиня де Шаньи привезли ему письмо от Аннет, а та в свою очередь получила письмо от Ташеньки Осоргиной, с которой давно состояла в переписке. Естественно, речь шла обо мне и о моем «неприличном романе с какой-то темной личностью», романе, бросающем тень на всю нашу семью и угрожающем блестящей военной карьере брата. Я спокойно выслушала его, ничего не опровергая и не сообщая о последних событиях, столь круто изменивших мою личную жизнь. А когда он закончил, самым дружелюбным тоном попросила его не вмешиваться в мои дела и сказала, что нимало не сожалею ни о чем, что произошло со мной за последние месяцы, что счастлива и не поступлюсь своим счастьем и счастьем любимого человека в угоду какому-то там общественному мнению. «Если б он хоть был человеком из общества! — запальчиво воскликнул Петруша. — Тогда все посмотрели бы на это сквозь пальцы. Но ведь он не ровня нам!» — «Да, не ровня — ни мне, ни тебе, ни кому-либо из этого так называемого общества, — потому что среди нас и наших знакомых нет гениев, а он — гений!» — ответила я и заверила его, что не собираюсь дольше «бросать тень на нашу семью», ибо в ближайшее время уезжаю за границу, о чем и сообщаю ему вполне официально. Бедный Петруша явно не ожидал ничего подобного от своей тихой, порядочной сестры. Он смутился, покраснел и быстро ретировался. Простились мы довольно холодно, и он уехал. А я стала готовиться к отъезду.
Итак, вызов брошен. Эрик так и не появился, а это означает одно: я приняла правильное решение. Не знаю, как он справится со своей болью, но я ему больше не смогу помочь. Через час со станции уходит поезд на Петербург. Ночь я проведу в гостинице (я не хочу ночевать в доме у брата), а утром уеду в Смердовицы, где и подготовлюсь к путешествию в Швейцарию. Наташа останется пока здесь, чтобы собрать вещи и прибраться в доме, а через несколько дней присоединится ко мне и будет сопровождать меня в Монтрё. Я думала написать Эрику, но не смогла пересилить себя: за эти три дня я растеряла все слова. Наташа просто передаст ему гранатовое сердечко. Почти три недели я носила его, не снимая, и часто при ходьбе мне казалось, что это его, Эрикино сердце стучит в моей груди в унисон с моим собственным. Но теперь я знаю, что не вправе носить его. Ну а пепельную прядь я вынула и сохраню среди прочих своих реликвий, вместе с перламутровой миниатюрой и с детским альбомом. Дневник же я решила оставить здесь, в Петергофе — чтобы не было соблазна растравлять себе душу воспоминаниями. Тем более что мне все равно никуда от них не деться. А если оправдается мое главное предчувствие, то я увезу с собой в Швейцарию гораздо более существенное напоминание об Эрике, чем этот дневник, из которого я никогда не забуду ни единого слова.

Все. Пора.



Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
25 мая 1883 года

Сколько уже раз я прощалась навеки с этим дневником, и всегда жизнь поворачивалась самым чудесным образом, так что мне приходилось снова браться за него. Вот и сейчас я делаю очередную запись, потому что, вопреки моим опасениям, история моей любви не закончилась тогда, в день моего рождения, когда я оставила свою петергофскую дачу и отправилась на станцию. Провидение вновь распорядилось иначе, и я бесконечно благодарна ему за это.

Итак, в тот день, восьмого мая, захватив небольшой саквояж с самыми необходимыми вещами, я отправилась на станцию Петергофской железной дороги, чтобы сесть на поезд до Петербурга. Кондуктор провел меня в вагон, и я устроилась у окна. Вскоре поезд тронулся. Был серый пасмурный день, за мутным стеклом мелькали деревья, какие-то строения. Я сидела, прислонившись щекой к прохладной стенке вагона и, глядя на себя будто со стороны, удивлялась полному отсутствию каких бы то ни было чувств у этой молодой, миловидной, но безнадежно одинокой женщины. Мысли же мои были о том, что ждет меня на чужбине. Мне действительно пора было по-настоящему задуматься о будущем, особенно теперь, когда я почти не сомневалась, что впереди у меня огромные перемены. Однако усталость последних дней взяла свое, и я задремала. Во сне я вновь увидела, как иду за Эриком по каким-то подземельям в его прежнюю, темную жизнь, как все ниже и ниже спускаюсь по каменной винтовой лестнице. Мы снова оказались перед заржавленной дверью, которая, заскрежетав, стала открываться, но тут Эрик внезапно исчез куда-то, и я осталась одна в кромешной тьме. Проснувшись вся в холодном поту от охватившего меня ужаса, я вдруг ощутила сильный толчок в грудь, от которого больно сжалось и на миг перестало биться сердце. Это было похоже на взрывную волну от разорвавшегося поблизости снаряда: там, под Плевной, мне пришлось однажды испытать нечто подобное. Удар заставил меня вскочить на ноги, и, не раздумывая, я побежала к выходу. Мы как раз подъезжали к Стрельне, первой станции на пути в Петербург. Не глядя на изумленного кондуктора, я выскочила из вагона и бросилась к извозчику. Это был даже не извозчик, а какой-то мужик на ветхой, грязной повозке. «В Петергоф, быстрее, прошу вас!» — крикнула я ему, показывая зажатое в руке серебро. Удовлетворенно крякнув, он помог мне забраться в свою колымагу и стегнул лошадь. На мое счастье, я не успела отъехать слишком далеко, и минут через сорок, отпустив довольного возчика, уже стояла на крыльце Эрикиной дачи. Кругом было тихо, внутри за шторами горел приглушенный свет. Я позвонила, но на мой звонок никто не отозвался. Дверь была заперта изнутри. Я стала стучать и громко звать Эрика. Тишина. Тогда, спотыкаясь и чуть не падая в сгущавшихся сумерках, я обежала дом. Черный ход оказался не заперт. Я очутилась в полутемной кухне и, натыкаясь на какие-то корзины и скамьи, прошла дальше, в комнаты. В гостиной на раскрытом рояле горела керосиновая лампа, рядом стояла пустая бутылка из-под коньяка и хрустальный стакан, на диване валялся скомканный сюртук, а на столике перед ним чернела маска. Было холодно. Я потрогала печку — сегодня ее явно не топили. Бросив саквояж, я кинулась назад, в темный коридор, и, увидев свет, пробивающийся из ванной комнаты, распахнула дверь…

Эрик в расстегнутой рубашке, со слипшимися волосами сидел на полу, вытянув над ванной левую руку, и задумчиво смотрел на растекавшееся по белому фаянсу алое пятно. В другой руке он держал бритву. Остолбенев, я тоже уставилась, но не на пятно, а на оплетенную причудливым алым узором голубоватую тонкую кисть, с которой в ванну с мерным стуком падали густые гранатовые капли. «Ah, petite s?ur...(19) — слабым голосом произнес он, поднимая на меня свое безносое лицо. — Вот, решил попробовать новый способ… Кажется, получается…» — улыбнулся он и, закатив глаза, откинулся назад, теряя сознание. Бритва выпала у него из руки и со звоном ударилась о плитки пола. Этот звук вывел меня из оцепенения. Сорвав с себя шляпу и скинув накидку, я выхватила из корзины с грязным бельем его голландскую рубашку, без сожаления отодрала у нее рукав и быстро, как можно туже обмотала им надрезанное запястье. Кисть сразу посинела и вздулась, на повязке проступило кровавое пятно, но вскоре оно перестало увеличиваться, и я поняла, что кровотечение остановилось. Тогда, схватив мохнатое белое полотенце, я обтерла им испачканную кровью бледную прозрачную руку, и помчалась в комнаты. «Боже, какое счастье! Какое счастье!» — как безумная, повторяла я, радуясь и тому, что, кажется, поспела вовремя, и тому, что могу, не дожидаясь врача, оказать ему помощь. Влетев в гостиную, я бросилась к бутылке, но та была безнадежно пуста. Тогда, беспомощно оглядевшись по сторонам, я вспомнила о его «чудодейственном эликсире». Он говорил, что всегда носит его с собой, и я побежала в прихожую. Там я отыскала его пальто и без зазрения совести принялась шарить по карманам. Мне повезло: во внутреннем нагрудном кармане я обнаружила заветный флакон и, встряхнув его, убедилась, что он полон. Заскочив по пути в гостиную и собрав с его турецкой тахты подушки, я бегом вернулась в ванную комнату. Эрик, все еще без сознания, полулежал в неестественной позе, прислонившись спиной к ванне и запрокинув назад голову. На раскрытой бледной груди краснело мое гранатовое сердечко. Я осторожно подставила ему под затылок руку и, приподняв голову, подсунула под нее одну подушку, а остальными обложила его со всех сторон, постаравшись придать ему более устойчивое и по возможности удобное положение. Теперь надо было привести его в чувство. Судя по размерам лужи, красневшей на белом фаянсе ванны, трагедия произошла недавно, а значит, непоправимого еще не случилось. Я уселась прямо на пол рядом с ним и, обняв его одной рукой, другой поднесла к его безгубому рту флакон с «эликсиром». Мне без труда удалось разжать ему зубы, и осторожно, чтобы он не захлебнулся, я стала постепенно вливать ему в рот бодрящую жидкость. Он сделал глоток, потом все-таки поперхнулся, закашлялся и открыл глаза. «Ah, petite s?ur… — снова повторил он. — Оказываете помощь раненым? Как это благородно с вашей стороны…» — «Молчите, сударь! Не тратьте сил на пустые разговоры! Нам с вами еще надо добраться до постели», — строго ответила я, внутренне замирая от радости, что снова вижу и слышу его. — «До постели? Интересная мысль… — продолжал он ёрничать, явно приходя в себя. — Однако боюсь, что сегодня ничем не смогу быть вам полезен, сударыня, ибо, как вы сами видите…» — произнес он, оборачиваясь к ванне, но тут глаза его снова закатились, и он уронил голову на грудь. Придя в отчаяние, я вдруг вспомнила, что он, по его собственным словам, не выносит вида крови. Это означало, что мне, во что бы то ни стало, надо было увести его из ванной, иначе он так и будет все время терять сознание. Я принялась похлопывать его по бледным щекам, вспоминая, как когда-то он сам вот так же приводил меня в чувство в зеркальной комнате. Золотые глаза снова открылись. Тогда я ухватила его подмышки и со словами: «Помогите мне, сударь, только ради Бога не смотрите в ванну!» изо всех сил потянула наверх. Опершись целой рукой о край ванны, он встал на ноги. Ощущая себя каким-то муравьем, которому приходится тащить веточку в два раза длиннее его самого, я сама подлезла к нему подмышку, и так мы наконец с Божьей помощью покинули ванную комнату. Добравшись с грехом пополам до гостиной, я уложила его на тахту, а сама помчалась обратно за подушками. Мне надо было устроить его как можно удобнее и обязательно обработать рану, чтобы не началось заражение. Приподняв его и подсунув ему под голову подушку, я сбегала в спальню, принесла одеяло и накрыла его. Его бил озноб — начиналась нервная реакция на пережитое потрясение. Сбегав еще раз в прихожую, я притащила огромную лисью шубу, в которую он укутал меня в тот наш первый вечер, и положила ее поверх одеяла. Потом, вернувшись опять в ванную комнату, я взяла там еще одно полотенце, флакон с «эликсиром», прихватила из буфета пару чистых салфеток и приступила к обработке раны.

Все это время Эрик молча наблюдал за моей беготней, провожая меня глазами. Когда я стала разматывать повязку, он, зажмурившись, отвернулся. Кровотечение и правда остановилось, ярко красная полоска неестественно выделялась на мертвенно-бледной, голубоватой коже. Смочив в «чудодейственном эликсире» салфетку, я сначала обтерла раненую руку, потом полила ранку прямо из флакона и наконец перевязала запястье другой салфеткой. Только закончив все эти необходимые операции, я почувствовала, насколько устала. В полном изнеможении опустилась я в кресло рядом с тахтой, и тут взгляд мой упал на флакон с «эликсиром». Там еще что-то должно было оставаться. Не долго думая, я схватила флакон и сделала два-три больших глотка. Эрик смотрел на меня с веселым удивлением, и, встретив его взгляд, я рассмеялась, но тут из глаз у меня брызнули слезы. Я плакала, мне было никак не остановиться. Эрик терпеливо наблюдал за мной, а потом сказал: «Voyons, Lise, ca va, arrete! Mais que tu es pleurnicheuse! Viens! Viens ici, je te dis...»(20) и похлопал рукой по тахте. И тут слезы высохли у меня сами собой.

«Милостивый государь, — заговорила я, вскочив на ноги и удивляясь, как спокойно звучит мой голос, — не могу выразить, как я счастлива, что пришла вовремя и успела помочь вам. Однако теперь, когда вы вне опасности, я не желаю ни минуты оставаться у вас в доме! Давеча я оказалась свидетелем сцены, которая не оставляет ни малейшего сомнения в том, что я занимала в вашей жизни не свое место. И ваш сегодняшний поступок, весьма недостойный и даже глупый, позвольте заметить, лишь подтверждает правильность моих выводов. Да, я люблю вас, я готова пойти ради вас на очень многое, но быть рядом с вами, зная, что являюсь лишь лекарством от тоски, жалкой заменой той, что действительно дорога для вас, — это выше моих сил. Я не способна на такой подвиг!» Эрик выслушал мою тираду молча. «Viens, — устало повторил он, когда я наконец умолкла, и, дотянувшись до моей руки, привлек меня к себе и силой усадил рядом. — Знаешь, я заходил к тебе сегодня… Наташа сказала, что ты уехала — насовсем. Тогда я пришел сюда, выпил бутылку коньяку и пошел в ванную… Оказывается, я больше не могу без вас, сударыня… Не заставляйте меня говорить красиво… А то, что ты видела, — забудь. Это «призраки прошлого», как ты говоришь, я потом все расскажу тебе, если захочешь… Lise, ne me quitte pas, je ne pourrai plus vivre sans toi... Voila...»(21) — и он уткнулся изуродованным лицом в мое перепачканное в крови платье.

Что я могла ответить на это? Ничего… От одного его прикосновения все мое благородное негодование и уязвленная гордость рассеялись как дым, и на смену им снова пришли жалость, раскаяние и жгучая любовь… В общем, все как всегда… Я стала гладить его голову, перебирая пальцами спутанные пепельные волосы, а он все лежал ничком, спрятав лицо у меня на коленях. Вдруг сердце у меня ёкнуло. Я тихонько тронула его за плечо — он не пошевельнулся. Тогда я осторожно перевернула его на спину: глаза его были закрыты, лицо, и без того бледное, отдавало мертвенной синевой. Это был не просто обморок — это было гораздо хуже. Я прижалась ухом к его груди — сердце билось, но так слабо и так неровно, что внутри у меня все похолодело. «Что делать? Что делать? Надо сосредоточиться, надо сосредоточиться…», — застучали у меня в голове нелепые слова. Я опять схватила флакон с «эликсиром» и попыталась влить ему в рот, но струйка потекла по подбородку, и я оставила эту затею. Накрыв его одеялом и шубой, я распахнула окно, чтобы впустить в комнату свежий воздух, а сама принялась растирать его вечно холодные руки и ступни. Не знаю, сколько прошло времени, а я все терла, терла их в своих ладонях… «Ну что ты меня так трясешь?» — услышала я вдруг еле слышный капризный голос и, подняв глаза, увидела недовольный взгляд золотых глаз. «Слава Богу!» — подумала я и снова подступила к нему с «эликсиром». Он покорно глотнул и закрыл глаза. Я знала, что одной мне не справиться, и помчалась наружу. «Кто-нибудь! Помогите! Врача»! — отчаянно закричала я, в глубине души понимая, что меня некому слышать. Но, к счастью, я ошибалась. На мои крики прибежал всклокоченный и заспанный Степан, тот самый Эрикин работник, который жил тут же, во флигельке, в глубине сада. Уразумев, что «Леонтию Карлычу» срочно нужен доктор, он, не заставляя повторять себе дважды, скрылся в ночи, а я поспешила обратно. Эрик лежал в той же позе, изуродованное лицо его призрачно белело среди пестрых восточных подушек, а золотые глаза смотрели на меня, казалось, без всякого выражения. Я опустилась на колени у тахты, взяла его руку в свои, и глаза его закрылись.

Через какое-то время в доме раздались шаги и голоса — это Степан привез доктора Дорна, не покидавшего Петергоф ни зимой, ни летом. Я встретила его у дверей гостиной и подвела к тахте. Немолодой кругленький человечек флегматичного склада, он внимательно посмотрел на пятна крови на моем платье, повернулся к больному и, вздрогнув, обратил на меня вопросительно-встревоженный взгляд. «Это с рождения», — тихо пояснила я. «О-о-очень, очень любопытно», — проговорил доктор Дорн и, достав стетоскоп, принялся выслушивать Эрикино сердце. Увидев перевязанное запястье, он опять обернулся. Я только вздохнула, пожав плечами, и он понимающе покачал головой. Эрик не открывал глаз, но мне почему-то казалось, что он все слышит. Выслушав больного, доктор внимательно осмотрел его, сделал какой-то укол, наложил новую повязку на перерезанное запястье. Потом он отвел меня в дальний конец комнаты. «Прежде всего, сударыня, позвольте вас спросить: кем приходится вам этот господин? — учтиво поинтересовался он. — Ибо, должен вам сказать, что положение его весьма серьезно, хотя и не безнадежно, и для ухода за таким тяжелым больным потребуется немало сил». — «Мы соседи», — неуверенно ответила я. Еще раз окинув проницательным взглядом мое окровавленное платье, растрепанные волосы и заплаканное лицо, доктор принялся обстоятельно объяснять мне причины припадка. «Видите ли, сударыня, люди, рождающиеся с такими… э-э-э… особенностями, как ваш… э-э-э… сосед, в большинстве случаев умирают в раннем детстве, ибо такие внешние аномалии обычно бывают неразрывно связаны с пороками развития внутренних органов. Ваш же… э-э-э… сосед дожил до весьма солидного возраста. Сколько ему? Лет сорок, полагаю? Так что перед нами крайне редкий случай. Однако сердце у него никуда не годится, что, по-видимому, и является следствием той самой аномалии развития. А тут еще и такое потрясение… Шутка сказать — попытка самоубийства… Опять же кровопотеря… Но вы не убивайтесь так: мы поставим его на ноги, — поспешил он добавить, увидев мое отчаяние. — А вы проявили немалое мужество, сударыня, разрешите выразить вам свое восхищение. Ведь вы спасли этого господина, так что ему можно только позавидовать, что у него такая… э-э-э… соседка». Затем, выписав несколько рецептов и дав подробные рекомендации по уходу, доктор ушел, пообещав зайти днем. Я сразу же вручила рецепты Степану, с тем чтобы утром, как можно раньше, он отправился в Петербург за лекарствами.

«Лиз?» — послышалось у меня за спиной. Я поспешила к тахте. Сделанный доктором укол, по-видимому, возымел свое действие, и Эрик, по-прежнему очень бледный, но в полном сознании, с тревогой и ожиданием смотрел на меня. Я присела на край тахты, он схватил меня за руку. «Ты не ушла?» — «Я никуда не уйду. Спи, родной. Тебе надо набираться сил». — «Подожди, — нетерпеливо отмахнулся он. — Там, в спальне, на комоде, коробочка… Принеси мне… Ну иди же!» — прикрикнул он, видя, что я медлю. Я принесла то, что он просил, и протянула ему. «Не надо, — покачал он головой. — Это тебе… С днем рождения…» Я раскрыла бархатный фермуар: внутри сверкнуло бриллиантом изящное золотое колечко. «Я понимаю, баронесса, что низкое происхождение не позволяет мне надеяться на ваше согласие связать со мной вашу судьбу, но, тем не менее, прошу принять это хотя бы как символ…» С трудом совладав с собой, я вынула колечко и, глядя прямо в настороженные золотые глаза, надела его себе на палец. «Какой вы глупый, сударь, — сказала я, улыбаясь сквозь радостные слезы. — Ваше предложение сделает честь любой баронессе». — «Mais ce n’est pas possible! Elle pleure encore!»(22) — раздался в ответ слабый возглас, и, дернув меня за руку, Эрик повалил меня рядом с собой на тахту. Мне стоило немалых усилий, чтобы образумить его и уговорить наконец уснуть. Остаток ночи я провела тут же, прикорнув прямо в платье на краешке тахты.

Рано утром, пока Эрик еще спал, я побежала к себе переодеться. Мне открыла удивленная Наташа. В двух словах я объяснила ей, что произошло, и объявила, что мы пока никуда не едем и что мне понадобится ее помощь. «Ох, барыня Елизавета Михайловна! — в свою очередь затараторила она. — А я-то вчерась страху натерпелась! Только вы на станцию подались, как тут господин Гарнье-то и пришел! Ну я ему: так мол и так, уехали-с, навсегда-с, велели-с передать, и коробочку-то вашу и вручаю. А он как вытаращится на меня, как затрясется весь, схватил коробочку-то, да вдруг как помчится наверх, к вам в спальню-то! Я за ним, а он там все крушит, все вверх дном переворачивает, будто не поверил мне, что вас нету! Я ему: что вы делаете, сударь, разве можно так? А он как зыркнет из-под маски своей — ну, думаю, сейчас прибьет насмерть! Я и выскочила обратно за дверь. Ну он еще покуролесил немного и убежал. Я прибираться-то начала, да там так сразу-то и не сделаешь… Больно много он набедокурил… Так что вы уж простите великодушно, не прибрано у вас в спальне-то».

Поднявшись наверх, я увидела следы ужасающего погрома: развороченная постель, разбитое вдребезги зеркало, взломанное бюро. Я представила себе, как Эрик мечется, словно тигр в клетке, по моей спальне и крушит, крушит все на своем пути… Вздохнув, я вынула из гардероба еще не уложенное Наташей платье и пошла переодеваться в ванную комнату.

Когда я вернулась, Эрик, бледный и с темными кругами под глазами, но совершенно живой, встретил меня напряженным взглядом. «Ты видела?» — с тревогой в голосе спросил он. «Видела, — вздохнула я и, присев на край тахты, погладила его по спутанным со сна волосам. — Зачем ты это сделал, глупый?» Он пожал плечами, взял мою руку и какое-то время молча играл надетым на палец бриллиантовым кольцом — своим подарком. «Я искал твой дневник, — сказал он наконец, явно испытывая облегчение от того, что я так спокойно отнеслась к его погрому. — Хотел узнать, какая муха тебя укусила», — и он лукаво посмотрел на меня, ожидая моей реакции. «Меня?! Муха?!— в изумлении воскликнула я, и тут только до меня дошли первые его слова. — Вы читали мой дневник??!!» Я хотела, было, вскочить на ноги, но он крепко держал меня за руку. «Ну, читал… А что такого? Я и раньше его читал». Эрик смотрел на меня, невинно улыбаясь безгубым ртом. От возмущения у меня перехватило дыхание. «Но как же можно?! Сударь!!!» — «Мне интересно было, что ты там строчишь все время по ночам… Да не расстраивайтесь вы так, баронесса. Я плохо разбираю по-русски. Так что я мало что понял. И потом у вас ужасный почерк, сударыня!» И наморщив несуществующий нос, он затрясся в беззвучном смехе, забавляясь моим праведным гневом. Я стояла, широко раскрыв глаза: его бесцеремонность буквально лишила меня дара речи. «Ну ладно, Лиз, ну не надо, — примирительным тоном проговорил он, перестав смеяться. — Ну что ты, в самом деле? Какая ерунда! Ну, красивый у тебя почерк, красивый! Ну не буду я больше совать нос в твой дневник! Тем более что и носа-то у меня нет…» Я встала и отошла к окну, пытаясь совладать с охватившими меня противоречивыми чувствами, и вдруг позади послышался слабый стон. Я обернулась: Эрик лежал с закрытыми глазами, в изнеможении откинувшись на подушку. «Эрик! — в ужасе бросилась я к нему, мысленно проклиная свою щепетильность и глупые принципы. — Что с тобой?!» Однако я забыла, с кем имею дело. Едва я склонилась над его бесчувственным телом, как длинные руки обхватили меня и потянули вниз: «Идите-ка сюда, сударыня!» С величайшим трудом высвободившись из его объятий, я взорвалась. «Как вам не стыдно, сударь! — забыв про французский язык, воскликнула я. — Что вы себе позволяете?! Вас вчера вытащили с того света, я чуть не умерла от страха за вас, мне еще предстоит долго ухаживать за вами, прежде чем вы поправитесь, а вы!.. Разыгрываете тут спектакли, пугаете меня!.. Вам видно все нипочем, вы как… как…» — «Как вода на гусь?..» — с готовностью подсказал он и одарил меня обезоруживающей белозубой улыбкой. «Тогда уж не на гусь, а на селезень!..» — фыркнула я от смеха, сразу растеряв весь свой боевой дух: нет, положительно, это существо может делать со мной все, что захочет. «Так где же мой дневник, сударь?» — спросила я, безуспешно пытаясь придать своему голосу побольше строгости. Он неопределенно махнул куда-то в сторону рояля.

Дневник валялся на полу под роялем рядом со сломанной ручкой. Я подняла его и в изумлении уставилась на страницу, сплошь исчирканную Эрикиными «гениальными» каракулями. «Что это?» — невольно вырвалось у меня. «Это я писал предсмертную записку, — как ни в чем не бывало ответил он, — но у меня ничего не вышло». «Madame», «Chere Madame», «Madame la Baronne», — он несколько раз перечеркивал написанное, так и не продвинувшись дальше обращения и каждый раз начиная все заново. В конце концов, в самом низу страницы появилось жирное «MERDE!!!!!» с пятью восклицательными знаками, а потом, судя по дырке и чернильным брызгам, он с силой вонзил перо в тетрадь и отшвырнул ее от себя. «Можешь просто вырвать эту страницу, — донесся голос с тахты. — И строчи себе дальше на здоровье…» — «Нет уж, — со вздохом отозвалась я. — Это я оставлю себе на память…»

Тем временем пришел Степан с лекарствами. Пора было приниматься за дело. Эрик действительно нуждался в уходе: несмотря на веселое настроение и браваду, он был все же очень слаб, и малейшее усилие вызывало у него одышку. А это означало, что пока всю заботу о нем мне надлежало взять на себя.

Главная сложность состояла в том, что я была единственной, кто видел Эрика без маски. Поэтому я помогла ему умыться, а когда он надел маску, предоставила Степану помочь ему завершить туалет. Сама же я пошла за чистым бельем в спальню. До сих пор я ни разу не бывала там (забежав туда накануне за одеялом, я ничего не успела разглядеть) и теперь испытывала вполне понятное волнение. Передо мной открывался еще один уголок его жизни — столь закрытой, столь загадочной, жизни, в которую никому не было входа и куда теперь я была допущена. Как и везде в его доме, в спальне царили простота, изящество и любовь к комфорту: широкая резная кровать, простая, добротная мебель. Помедлив немного, я шагнула к комоду. В верхнем ящике лежали аккуратно сложенные сорочки голландского полотна, рядом — стопка батистовых носовых платков. Во втором ящике — нижнее белье, тонкие шелковые носки. Все было переложено саше с душистыми травами. В третий ящик я не стала заглядывать — все, что мне было нужно, я уже нашла, а рыться в его личных вещах столь же бесцеремонно, как он поступил с моим дневником, я не могла и не хотела. Когда я доставала из верхнего ящика сорочку, под руку мне попалось что-то твердое. Пошарив среди шелковистых складок, я вынула рамку с фотокарточкой — моей фотокарточкой в платье сестры милосердия, той самой, что висела у меня на стене за роялем. Опять! Я сразу вспомнила, как Эрик рассказывал про свое детство: как его наказывали за то, что он брал без спросу разные вещи. «Я мало изменился с тех пор», — сказал он тогда. Теперь мне стало ясно, что он имел в виду. Да, у этого гения весьма своеобразные представления о морали и чести, мысленно улыбнулась я и, к своему удивлению, поняла, что мне вовсе нетрудно будет примириться с этим.

Передавая Степану белье, я поймала на себе испытующий взгляд Эрика, но лишь молча посмотрела ему прямо в глаза и отправилась на кухню. Явившаяся на мой зов Наташа уже приготовила завтрак и расставляла на подносе чашки. Я велела подать все прямо в гостиную и вернулась к Эрику. Сверкая чистым бельем, он полулежал, прислонившись спиной к горе подушек, заботливо устроенной Степаном, — еще одним «представителем рода людского», который, как оказалось, души не чаял в своем нелюдимом «Леонтии Карлыче».

«Вижу по вашим глазам, сударыня, что вы сделали на мой счет новое открытие», — прищурился он. «Когда вы ее стащили, сударь? Тоже вчера?» Он засмеялся под маской. «Я так и знал, что ты не хватишься! Я мог вынести у тебя полдома, Лиз, и ты бы ничего не заметила! Не вчера, а уж тому месяца два! Простите, баронесса, не устоял. Вы же знаете: к сестрам милосердия я питаю особую слабость…»

Наташа принесла завтрак, и я поила его кофе с молоком, устроившись с подносом прямо на широкой тахте. Потом, когда поднос был убран, он подозвал меня поближе. Я присела рядом с ним, а он снял с себя гранатовое сердечко и вложил мне в руку. «Вот, баронесса, и впредь не разбрасывайтесь. Отныне все подарки я буду надписывать, чтобы вы не подумали, будто я подсовываю вам чужие вещи», — подмигивая, добавил он. Я только укоризненно покачала головой: что бы он там ни говорил про мой ужасный почерк, дневник он все-таки прочитал. «Ладно-ладно, — со снисходительной улыбкой похлопал он меня по руке, — больше не буду!» У меня не было никакой охоты сердиться на него, однако я решила, что последнее слово все же останется за мной. «Не забывайте, сударь, что теперь вы полностью в моей власти, и вам придется подчиняться…» — строго сказала я и взялась за серебряный поднос, на котором были выставлены привезенные Степаном склянки с лекарствами. «Вы так думаете, баронесса? — высокомерно проговорил он в ответ. — Запомните, сударыня, я встану, как только захочу, и никто не сможет удержать меня! Просто, мне самому пока не хочется вставать…»

Эрику «не хотелось вставать» еще три дня. Бoльшую часть из них он проспал под действием успокоительных лекарств, прописанных доктором Дорном. Однако в остальное время он оказался самым капризным и строптивым больным изо всех, кого мне пришлось повидать за мою достаточно богатую лазаретную практику. При его порывистом, взрывном характере необходимость лежать в постели приводила его в крайнее раздражение. На мое счастье — если позволительно будет так выразиться в подобной ситуации, — надрезанное запястье не позволяло ему пока играть на рояле, иначе, я думаю, ему «захотелось бы встать» гораздо раньше, невзирая на самочувствие и на запреты доктора. Я старалась всеми способами отвлекать и развлекать его, понимая при этом, что после стольких лет одинокой жизни его могло раздражать и само присутствие в доме постороннего человека — меня. Об этом я и завела разговор в самый первый день ближе к вечеру. Я напрямик спросила его, что он предпочитает: чтобы на ночь с ним остался Степан или я. Он недоуменно взглянул на меня и с плохо скрываемым раздражением в голосе ответил, что, если бы ему был нужен Степан, он не стал бы тратиться на кольцо с бриллиантом. Засмеявшись, я позвала Наташу, которая, как и я, весь день провела в доме у Эрика, и отправила к себе за кое-какими вещами. Когда настала ночь, он заявил, что не намерен больше валяться, как идиот (это его точное выражение), в гостиной и что желает, как все люди, спать в собственной спальне. Я быстро приготовила ему постель, а потом мы со Степаном помогли ему перебраться туда. Сама я думала провести ночь в кресле, рядом с ним, однако, увидев это, он снова запротестовал, сказав, что такая сиделка ему не нужна и что, если я сейчас же не лягу, он встанет и… Мне пришлось повиноваться, после чего, обхватив меня, по своему обыкновению, длинными тонкими руками, он спокойно уснул.

Когда на четвертый день болезни Эрику «захотелось встать», удержать его, и правда, не было никакой возможности. После долгих и утомительных препирательств мне все-таки удалось сторговаться с ним на кресло. «Хотя бы на первый день», — упрашивала я и была вне себя от счастья, когда он наконец милостиво согласился на эту уступку. Обретя привычное положение, он превратился в прежнего Эрика — многоликого, непредсказуемого и независимого — и заметно повеселел. Единственно, что волновало его, — это перерезанное запястье: я понимала, что он боялся, не повреждено ли оно настолько, что это помешает ему играть. Он пытался заглянуть под повязку, постоянно щупал руку, шевелил пальцами, так что в конце концов мне пришлось воззвать к его благоразумию, припугнув самыми страшными последствиями.

Все это время доктор Дорн ежедневно навещал нового пациента, который возбудил в нем, как видно, живой профессиональный интерес. В самый первый день Эрик встретил его черной маской и глухой крепостной стеной. Однако на флегматичного врача это не произвело большого впечатления. Он подсел к нему на тахту и с невозмутимым видом посоветовал снять маску. «Видите ли, сударь, вашему сердцу нужно больше воздуха, а маска затрудняет дыхание», — пояснил он, не обращая внимания на исходивший от Эрика бронзовый холод. Не сводя с врача ледяного взгляда, Эрик последовал его совету и изящным движением открыл лицо. Во всем его облике читался вызов и злорадное ожидание последующей реакции. Но ничего особенного не последовало: пронизав пациента долгим изучающим взглядом, доктор Дорн со словами «Вот и славно» дружелюбно похлопал его по плечу и принялся внимательно прослушивать и осматривать его. С этого момента оба они расположились друг другу. Я чувствовала это, хотя никаких внешних проявлений их взаимной доброжелательности наблюдать было нельзя. Эрик быстро шел на поправку. Мне кажется, что тут снова сказалась необычайная подвижность его натуры, та самая, что позволяет ему в мгновенье ока менять настроение и обличье, переходя от изысканной учтивости к вульгарной развязности, от безмятежного благодушия к дикой ярости.

Как я уже сказала, доктор стал бывать у нас ежедневно. Однажды — это было дня через два после того, как Эрик встал с постели, — войдя в гостиную, я застала удивительную картину. Доктор Дорн и Эрик сидели друг против друга в креслах у невысокого резного столика, а между ними на доске были расставлены великолепные шахматы, искусно вырезанные из слоновой кости, — Эрикин персидский сувенир. Оба были погружены в игру. Я не стала их отвлекать и молча вышла в другую комнату. Когда же через некоторое время я вернулась, чтобы предложить чаю, Эрик поднял на меня глаза, исполненные такого отчуждения, что мне стало не по себе: я ощутила себя совершенно лишней. К счастью, склонность к размышлению часто позволяет мне находить объяснение и оправдание любым, даже самым неприятным явлениям. Так и теперь, поразмыслив, я вовремя поняла, насколько Эрику за всю его жизнь недоставало, по-видимому, обычного мужского общения, — и порадовалась за него. Что касается доктора, то, очевидно, и он, будучи человеком общительным, но при этом совершенно одиноким, нуждался в том же самом. На мое предложение выпить с нами чая он ответил охотным согласием, и мы еще долго беседовали с ним за чашкой. С того дня так и повелось: доктор Дорн заканчивает со своими, пока еще немногочисленными визитами, приходит к нам, осматривает Эрика, потом они разыгрывают партию-другую в шахматы, и я пою их чаем, или же мы обедаем втроем — в зависимости от того, в какое время доктор освобождается. И хотя я ни разу не слышала, чтобы они о чем-то беседовали (во время наших чаепитий Эрик обычно отмалчивается), я вижу, чувствую, что между ними установились по-настоящему теплые отношения. Правда, дружбе этой не суждено продлиться долго. И вот почему.

Это было вечером того дня, когда Эрику впервые «захотелось встать». Весь день он покорно провел в кресле с книгой, а ближе к ночи позвал меня посидеть с ним. Мы устроились на диване, том самом, на котором в первый наш вечер, смущаясь друг друга, ужинали хлебом с сыром. Эрик усадил меня рядом с собой, обнял обеими руками и, крепко прижав к себе, зарылся лицом в мои волосы. Какое-то время мы сидели молча, и я наслаждалась его долгожданной близостью. Я страшно истосковалась по нему за эти восемь дней, что прошли после злополучного визита иностранных гостей. Чуть больше недели, а сколько всего случилось! Как снова переменилась вся моя жизнь! И что же все-таки впереди? За все эти дни мы ни разу не обмолвились о событиях, чуть не приведших к самым роковым последствиям. Мы оба делали вид, что нет ничего необычного в том, что он вдруг оказался на одре болезни, а я поселилась у него в доме и ухаживаю за ним как сиделка. Но вот… «Сударыня, нам надо объясниться», — услышала я над собой серьезный голос. И, невзирая на мои отчаянные протесты — я боялась, как бы трудный разговор не повредил его еще слабому сердцу, — Эрик рассказал мне историю, финал которой я наблюдала за неделю до этого у себя в гостиной. Он говорил ровным бесстрастным голосом, продолжая сжимать меня в объятиях, словно боясь, что я вырвусь и не дослушаю его исповеди.

Я правильно угадала: они действительно встретились в парижской Опере — поселившийся в подвале театра безвестный гениальный музыкант и юная начинающая певица. Я не могла только знать, что он давал ей уроки пения. Оказывается, это благодаря Эрику она познала настоящий триумф на оперной сцене, с блеском выступив в «Фаусте». (Вот почему он так странно повел себя, когда я изъявила желание услышать эту оперу в его исполнении.) Он привязался к ней всем сердцем, — она была его детищем, любимым творением. Она же платила ему благодарностью и благоговейным почтением. Все изменилось, когда в ее жизни появился друг детства, Рауль де Шаньи, тогда еще виконт, и бедный одинокий Эрик понял, что вот-вот потеряет ее. «Это было какое-то наваждение, — говорил он мне в волосы. — Я совершенно обезумел. У меня не было иных мыслей, иных желаний: только удержать ее, не дать ей исчезнуть из моей жизни… Я даже собрался жениться… Прости, что рассказываю об этом тебе, — спохватился он. — Но я хочу, чтобы ты знала все. У меня нет никого, кроме тебя… А это — уже в прошлом…» А потом она увидела его лицо… И драма чуть не обернулась трагедией. «О, я прекрасно понимал, что мне не на что надеяться: немолодой, незнатный, да еще и урод — чтo я, со всей моей гениальностью, против юного красавца-аристократа? Да я и не очень-то представлял себе, что буду делать дальше, когда отниму ее у него. Но сдаться вот так, без боя, я не мог». В стремлении во что бы то ни стало добиться своего (как хорошо я знала это его своеволие и упрямство!) он похитил ее прямо со сцены во время спектакля. А потом отпустил, отпустил вместе с виконтом, который ради спасения возлюбленной пробрался к нему в подземелье и едва не погиб, став жертвой несчастного случая. Отпуская обоих, он благословил их, а с нее взял слово, что она придет и похоронит его, когда он умрет, — в тот момент он не представлял себе, что сможет жить дальше… И он действительно чуть не умер — тогда впервые дало себя знать его слабое сердце. Однако через какое-то время он все же поправился и решил исчезнуть из Парижа, а уезжая, поместил в газете объявление о собственной смерти — для нее, чтобы она пришла и нашла, вместо его тела, письмо и ноты свадебной мессы, которую он сочинял когда-то для себя и для нее, а теперь решил подарить им обоим. Но она нарушила данное слово и не пришла — он понял это по ее возгласу там, у меня в гостиной, когда она так испугалась, увидев его живым… Бедный, бедный Эрик…

Он умолк, погрузившись в размышления. А я сидела, прижавшись к нему, и думала, что, если бы не эта душераздирающая история, мы могли никогда больше не встретиться… «Кто знает, — заговорил он вновь, будто читая мои мысли, — как сложилась бы моя жизнь, если бы не эта безумная история?.. Зато теперь у меня есть своя сестра милосердия». Он повернул к себе мою голову и, заглянув в лицо, легонько щелкнул по носу. «А у меня — свой ангел музыки», — глядя в золотые глаза и снова чувствуя себя пятнадцатилетней девчонкой, улыбнулась я. По бледному безносому лицу пробежала тень, и снова воцарилось молчание. «Она тоже звала меня ангелом музыки, — задумчиво проговорил Эрик несколько мгновений спустя. — Пока не увидела моего лица… А ты в первый раз назвала меня так уже после того, как я снял маску… Меня сразу поразила разница…» Значит, я была права, и все это время он действительно сравнивал меня с той, другой… Вот только могла ли я предполагать, что выиграю этот поединок? Он шумно вздохнул и, резко отстранившись, заговорил вдруг совершенно иным, надменно-повелительным тоном: «Сударыня, коль скоро вы имели неосмотрительность принять мое предложение, имею сообщить, что намерен предъявить свои права на вашу душу и тело в самое ближайшее время. Однако, принимая во внимание вашу добродетельную натуру и нежелание бросать тень на семью баронов фон Беренсдорф, — он церемонно кивнул в ответ на мой вопросительный взгляд, подтверждая, что слова эти взяты из моего дневника, — предлагаю, во избежание возможного скандала, узаконить наши отношения за границей, в любой европейской стране по вашему выбору».

Вот они, грядущие перемены! Мне понадобилось некоторое время, чтобы прийти в себя от его очередного головокружительного преображения, сопровождавшегося столь неожиданными речами. А потом я ответила, что готова последовать за ним куда угодно, но если он действительно оставляет выбор за мной, то хотела бы отправиться в Швейцарию, туда, где всего несколько дней назад собиралась уединиться после нашего разрыва… «Я думаю, что мой выбор не стал для вас неожиданностью, сударь, — с улыбкой добавила я, — несмотря на мой ужасный почерк…» — «Может быть, все же Италия или Бавария?» — спросил он, не поведя на мой намек даже бровью. Я покачала головой. «Ну что ж, — вздохнул он, — Монтрё так Монтрё. Только не забывайте, баронесса, что я — иностранец и могу в любой момент уехать отсюда куда угодно, а вот вам следует позаботиться о бумагах, и не затягивая. Учтите: мне в моем возрасте не пристало долго засиживаться в женихах, так что проволочек я не потерплю!» — угрожающе заключил он и отечески потрепал меня ледяной рукой по щеке.

Из дневника Е.М. фон Беренсдорф
20 июля 1883 года

Удивительно, как давно я не притрагивалась к своему дневнику! У меня почти пропала потребность «изливать душу» в секрете от окружающих меня людей. Да, в моей жизни нет больше тайн, я перестала «раздваиваться», мне больше нечего и не от кого скрывать, потому что я живу теперь совершенно открыто рядом с тем, кого люблю и кто — я уверена в этом — любит меня. Но кое-что мне все-таки хочется записать — на память, потому что, хотя мне и кажется, что я никогда не забуду ни одного мгновения, прожитого рядом с Эриком, я все же боюсь, что с годами некоторые бесконечно дорогие мне воспоминания могут поблекнуть или стереться совсем.

После того знаменательного разговора Эрик сообщил о нашем предполагаемом отъезде доктору Дорну. Тот пообещал, что, как только сочтет своего пациента достаточно окрепшим для столь дальнего путешествия, то сразу скажет ему об этом. В ожидании этого момента мы стали готовиться к отъезду. Я принялась хлопотать о паспорте, а Эрик занялся улаживанием своих финансовых дел. Странно было наблюдать за ним, когда он, часами сидя за письменным столом, изучал какие-то бумаги, сосредоточенно подсчитывал что-то, писал письма, старательно выводя свои детские «палочки» и «крючочки». Степан отнес на почту с десяток конвертов, на которые вскоре стали поступать ответы. Эрик списался со своим банком в Петербурге и, сославшись на нездоровье, вызвал к себе представителя, с которым долго беседовал у себя в кабинете. И опять я не уставала удивляться его способности сочетать в себе несовместимые на первый взгляд качества — высокую одухотворенность и артистическую порывистость, с одной стороны, и самый приземленный практицизм и педантичность, с другой.

Ближе к концу июня доктор Дорн объявил, что не видит больше препятствий для нашего путешествия. У нас было все готово к поездке, и через несколько дней, тепло попрощавшись с доктором, мы отправились в путь. Перед самым отъездом я написала Петруше (за все это время он ни разу не дал о себе знать), ставя его в известность о том, что в ближайшем будущем намерена исполнить наконец свое обещание и навсегда уехать из России. Не без торжества я сообщила ему, что выхожу замуж и меняю фамилию, а следовательно, никогда больше не смогу бросить тень на нашу семью.



Мы прибыли в Монтрё первого июля. На пороге беленького, утопающего в цветах домика, нас встретила постаревшая, но все такая же смешная и милая фройляйн Труди. Все эти годы я переписывалась с доброй немкой, и в последнем письме сообщила, что приеду не одна, а с будущим мужем (Боже мой, мне до сих пор странно писать такое об Эрике!), ни словом не обмолвившись, кто он. Увидев рядом со мной загадочное существо в черной маске и узнав в нем своего кумира шестнадцатилетней давности, великолепного синьора Энрико, фройляйн Труди остолбенела и весь остаток дня со смущением и опаской косилась на Эрика. Вечером, уединившись с бедной старой девой у нее в комнате, я вкратце, без излишних подробностей рассказала ей, как случилось, что я решила связать свою судьбу с «магом и чародеем». Эрик же в первый день сумел покорить сентиментальную немку своим учтивым и доброжелательным отношением к ней. А когда вечером она услышала его игру, то сердце ее было снова разбито вдребезги. Еще дня два-три мы провели втроем под одной крышей, но мне очень скоро стало ясно, что дальше так жить мы не сможем. Присутствие чужого человека держало Эрика в постоянном напряжении, и в конце концов мы решили удалить бедняжку фройляйн Труди из нашего дома. Мы поселили ее неподалеку, в уютном тихом пансионе, откуда она почти ежедневно приходит к нам на чай и, надеюсь, не держит обиды на свою бывшую питомицу.

На следующее утро после приезда я пошла навестить могилу моей дорогой матушки. Эрик отправился со мной. Мы пришли на тихое кладбище, с которого открывается замечательный вид на горные дали, окружающие Монтрё с севера, и на вершину Грамон. Я присела на скамью у матушкиной могилы и долго сидела задумавшись. Эрик деликатно прогуливался в сторонке среди пышных памятников, а затем подошел ко мне и, сев рядом, обнял за плечи. И я вдруг почувствовала себя дома. Да-да, здесь, за тысячи верст от России, я была дома, потому что тут была похоронена моя мама, а рядом со мной сидел человек, ближе которого для меня не было теперь никого на свете.

А через несколько дней баронесса Елизавета Михайловна фон Беренсдорф прекратила свое существование, уступив место скромной госпоже Элизабет Гарнье, жене безвестного, но от этого не менее гениального музыканта. Все произошло очень скромно, без посторонних глаз, в municipalite de Montreux, где мы быстро уладили все формальности, а затем, уже законными мужем и женой, отправились в Grand Hotel d’Angleterre. Там, в ресторане, нас ждал праздничный ужин на двоих, накрытый в отдельном кабинете. На следующий день нас поздравила фройляйн Труди, пришедшая по обыкновению на чай, и на этом торжества по поводу нашего бракосочетания закончились. Единственно, что омрачало мою радость, это то, что я не имела возможности поклясться своему избраннику в вечной любви и верности перед алтарем, но мы принадлежали к разным вероисповеданиям, да и взаимоотношения с Богом у Эрика были весьма своеобразными… По правде говоря, об этих взаимоотношениях я могла лишь догадываться. Решив, что это будет одной из жертв, на которые я давно готова была пойти ради своей нелегкой любви, я смирилась.

Наша жизнь в Монтрё на первый взгляд мало отличается от петергофской. Мы так же подолгу гуляем, забираясь высоко в горы и наслаждаясь великолепием альпийской природы. Вечерами дом вновь наполняется музыкой. Эрик в первый же вечер привел в порядок рояль, на котором когда-то играла моя дорогая матушка, и наши традиционные вечерние концерты возобновились. Однако сходство это — только внешнее. На самом деле все изменилось до неузнаваемости.

С первых часов нашей супружеской жизни я поняла, что Эрикины слова о предъявлении прав на мою душу и тело не были ни шуткой, ни просто красивой фразой. Все мои прошлые ощущения, о которых месяца три назад я писала в этом дневнике, — что Эрик воспринимает меня как свою собственность, что я живу как «за каменной стеной» и пр., — ничто по сравнению с тем, что я испытала теперь. Едва став его законной женой, я почувствовала, что неослабная хватка его прозрачных, но твердых, как сталь, рук, стала еще сильнее. Иным стало и его отношение ко мне. Мне так трудно подобрать точные слова, чтобы объяснить это! Да, все это время, любя его, я «принадлежала ему душой и телом». Но если прежде в его обладании мною чувствовался какой-то надрыв — он ревниво и настороженно охранял меня, свою собственность, от каких бы то ни было посягательств извне, — то теперь, после вступления в законные права, он повел себя иначе. Я бы сравнила его с просвещенным монархом, который, безраздельно владея своими подданными, благосклонно расточает на них свои монаршие милости, проявляя о них неустанную заботу. Это проявляется и в его ласках, утративших былую суровость и горечь, ставших более спокойными и нежными; и в том, как он распорядился нашей маленькой семьей. Дело в том, что как-то незаметно и без лишних слов Эрик сразу стал в ней абсолютным властелином. Полностью отстранив меня от дел, он забрал в свои руки абсолютно всё: от финансов до — странно говорить такое — моего гардероба. Каждый день я продолжаю делать все новые и новые открытия относительно его непостижимой натуры. Эрик погрузился в семейную жизнь с присущими ему увлеченностью, кипучей энергией и уже отмечавшимся мной поразительным педантизмом. Проявляя удивительную при его темпераменте усидчивость, он сам ведет все денежные дела, аккуратно записывая своим несусветным почерком расходы в тетрадь и посвящая этому занятию ежедневно не менее получаса. В один из первых дней он произвел полный досмотр нашего дома, методично заглядывая в каждый угол и отмечая что-то в записной книжке. «Тут все надо переделать», — заявил он. У меня сжалось сердце: в этом доме все осталось так, как было при матушке, в последние месяцы ее жизни, — каждый уголок здесь напоминает о ней. Но я поняла, что Эрик, с его независимым и властным характером, не будет чувствовать себя дома, пока не устроит все сообразно своему вкусу и своим представлениям о комфорте, — и не стала противиться. (Правда, надо отметить, что моего мнения на этот счет он и не спрашивал.) Одновременно с этим он занялся подбором слуг, и скоро у нас появились повар-француз и слуга-швейцарец. Для меня Эрик выписал из России Наташу. «Я не хочу, чтобы ты забыла свой красивый язык», — пошутил он, и я увидела в этом проявление особой заботы, чуткости и понимания.

Мое новое положение было мне поначалу очень странно. Я не привыкла сидеть без дела. После смерти матушки я сразу была вынуждена взять на себя заботу о близких. Сначала это были папенька и Петруша, потом — Андрей Евгеньевич. Мой первый муж относился ко мне исключительно нежно и внимательно, но, будучи человеком непрактичным и неприспособленным к жизни, он почти сразу после женитьбы совершенно устранился от дел, уйдя с головой в свои научные труды и предоставив мне, восемнадцатилетней девочке, полную свободу в ведении нашего семейного хозяйства. С тех пор я настолько привыкла нести на своих плечах все заботы по дому, что теперь, оставшись без дела, почувствовала определенную растерянность. Об этом я и сказала как-то Эрику. Он обратил на меня непонимающий взгляд золотых глаз: «Простите, сударыня, но все это — не женское дело. Почему бы вам не заняться собственным гардеробом?» Услышав в ответ, что мне вполне достаточно того, что у меня есть, он недоверчиво воззрился на меня и, проворчав что-то вроде: «Ну вот, и тут я должен все делать сам», изящным жестом пригласил меня пройти с ним в гардеробную. Там он в деталях изучил мой не очень богатый, но вполне устраивавший меня гардероб и, заявив, что «все это никуда не годится», сказал, что на завтра обеспечит мне полную занятость, ибо мы отправляемся по магазинам.

На следующий день Эрик повез меня в центральную часть Монтрё, где расположены самые шикарные магазины и лавки. За северным побережьем озера Леман не зря закрепилась слава Швейцарской Ривьеры. Вот уже не одно десятилетие как в Монтрё и близлежащие городки съезжается изысканное европейское общество, облюбовавшее эти места для отдыха благодаря их живописности и целебному климату. За эти годы Монтрё превратился из заштатного горного селения, образовавшегося когда-то вокруг старинного монастыря, в небольшой, но весьма оживленный город, центр которого, тянущийся вдоль набережной, по красоте и пышности не уступает курортам Французской Ривьеры, а в чем-то и самому Парижу.

Мне, прожившей несколько последних лет в тиши сельского уединения, всегда неуютно в таких местах, а потому, по-видимому, я долго еще буду вспоминать ту поездку. Эрик же, к моему удивлению, чувствовал себя среди всего этого великолепия как рыба в воде. Выйдя из экипажа, он подал мне руку и уверенным шагом, словно жил в этом городе не каких-то десять дней, а всю жизнь, повел меня в сверкающий зеркалами и позолотой магазин. Оставив без внимания дикие взгляды, которые бросала на его черную маску подлетевшая к нам хорошенькая продавщица, он, не моргнув глазом, пояснил, что нам угодно, и, крепко держа меня за локоть, величественно проследовал за ней в задрапированный шелком и бархатом салон. Там нас усадили в глубокие кресла, и начался долгий процесс показа и выбора всевозможных туалетов. Я изо всех сил старалась соответствовать Эрику и вести себя с таким же непринужденным достоинством, но у меня это плохо получалось… Мне становилось все более не по себе в обществе хорошеньких, равнодушно-подобострастных продавщиц, которые несли и несли все новые и новые, одинаково прекрасные и изысканные наряды… В конце концов я совершенно перестала понимать, что мне нравится, а что нет. Дело кончилось тем, что Эрик и тут взял все в свои руки: придирчиво, до мельчайших подробностей рассмотрев все представленные туалеты, он отобрал три или четыре платья, предложив мне примерить их, а остальные велел унести. Меня проводили в расположенную тут же примерочную комнату, где бело-розовая юная дева помогла мне раздеться, а затем по очереди примерить все платья. Облачив меня в новый наряд, она каждый раз отдергивала бархатную портьеру и демонстрировала результат Эрику, который внимательно осматривал меня со всех сторон, обмениваясь с ней замечаниями, а затем выносил свой вердикт. Я ощущала себя каким-то бессловесным ивовым манекеном, который используют для демонстрации последних новинок моды, и чувствовала себя просто отвратительно. Вероятно, мое состояние, как всегда, можно было прочесть на моем лице, потому что, пристально взглянув на меня, Эрик вдруг прервал щебечущую красавицу на полуслове, заявив, что на этом мы остановимся. Пока я одевалась, он велел подать кофе. Продавщицы, внезапно потерявшие к нам всяческий интерес, унесли вороха платьев, оставив нас в бархатном салоне одних. Мы сидели друг против друга за низким столиком и, держа в руке чашку с горячим ароматным кофе, я вдруг вспомнила нашу с Эриком последнюю встречу в гостиной «зачарованного замка» за несколько дней до его исчезновения из Нижнего Новгорода. Мне показалось, что и Эрик подумал о том же, потому что он вдруг поднялся с кресла и, сев на стол прямо передо мной — совсем как тогда, — протянул руку и погладил меня по щеке, внимательно глядя сквозь прорези маски. «Что-то не так, Лиз?» — тихо спросил он. Я молча покачала головой и улыбнулась: все уже было «так».

Он все же купил те три платья и дома заставил меня снова все перемерить. Как следует рассмотрев их в привычной обстановке, я в очередной раз подивилась его вкусу и сноровке. Можно было подумать, что он всю жизнь только и делал, что выбирал наряды для дам. Платья отличались изысканной простотой и тонким вкусом, сидели идеально, и самое главное — я сразу почувствовала, что буду носить их с удовольствием. Эрик тоже остался доволен. Но этого мало, сказал он, и покупки следует продолжить. Однако, ввиду моей крайней чувствительности и плачевного состояния, в которое привело меня посещение модного салона, он берет дальнейшее на себя.

Через несколько дней у меня, и правда, произошла полная смена гардероба. Я уже слышала однажды, что, «если Эрик что-то задумал, ничто не сможет удержать Эрика, даже сам Эрик». Это — правда, я не раз убеждалась в этом. Вот и здесь он проявил поразительную целеустремленность. В течение трех-четырех дней он регулярно исчезал куда-то после завтрака, не считая нужным объявлять мне о цели своих поездок, и так же молча возвращался. А спустя какое-то время посыльные доставляли свертки и коробки. Эрик заставлял меня все это примерять, потом, уже на мне, деловито осматривал свои покупки и решал, что оставить, а что отправить обратно или подогнать по фигуре, вызвав из магазина портниху на дом.

Очень скоро мое новое положение перестало меня смущать, и сейчас я с благодарностью принимаю Эрикины заботы о себе. Я прекрасно знаю, что, упорно пренебрегая моим мнением на тот или иной счет, он, тем не менее, всегда и во всем учитывает мои вкусы, проявляя ко мне истинное, а потому столь драгоценное внимание. Я вижу это и по одежде, которую он для меня покупает, и по блюдам, которые он заказывает нашему повару, — он и это делает сам! Есть в его кипучей деятельности что-то наивно-детское. Он, словно ребенок, получивший наконец долгожданную игрушку, с наслаждением предается игре и никак не может наиграться вдоволь. Все это выглядит удивительно трогательно, даже забавно. Я весело и с удовольствием наблюдаю за ним, не переставая поражаться: откуда у него эта хватка? Где он, одинокий скиталец, который впервые за свои сорок лет обзавелся семейным очагом, постиг все эти премудрости?

Из дневника Е.М. Гарнье
15 сентября 1883 года

И опять почти два месяца я не притрагивалась к своему дневнику. Наверное, мне стоит вообще прекратить писать эти записки, потому что история наша вступает в совершенно иную фазу. Кроме того, записи эти окончательно утратили свой смысл. И не только потому, что, как я уже говорила в прошлый раз, мне нечего и не от кого больше скрывать… Даже если бы я и хотела скрыть что-то из своих мыслей, доверив их только бумаге, мне было бы очень трудно сделать это, потому что мой муж снова бессовестно (sic!) читает мои откровения, даже не пытаясь это отрицать. Не далее как сегодня, раскрыв эту тетрадь после длительного перерыва, я обнаружила под последней записью резолюцию «Lu et approuve»(23), наложенную знакомым корявым почерком и снабженную вместо подписи неразборчивой закорючкой. Да-да, сударь! Надеюсь, Вам станет стыдно, когда Вы будете читать эти строки! То, что Вы позволяете себе, немыслимо! Скоро я лишу Вас этого развлечения, так и знайте!

Но есть еще события, которые мне хотелось бы описать. Например, как Эрик узнал, что у него будет ребенок, и что за этим последовало.

Все это время на душе у меня было неспокойно: я никак не могла решиться открыть ему то, что не вызывало больше никаких сомнений. Перед самым отъездом из России я рассказала о своих подозрениях доктору Дорну, и он, осмотрев меня, подтвердил, что я ношу под сердцем ребенка. Одно время я думала, что Эрику все известно, — ведь он все же читал мой дневник. Но потом поняла, что он, и правда, не все разобрал: иначе вряд ли он стал бы так долго молчать. С тех пор я неоднократно пыталась поделиться с ним радостной вестью, но каждый раз меня останавливал страх за него. Как он воспримет такую новость? Как отреагирует на нее его слабое сердце? Ведь я прекрасно понимала, каким страшным потрясением может обернуться для него мое сообщение…

Один раз, когда я уже почти готова была раскрыться, наш разговор пошел по такому интересному руслу, что мне хотелось бы его здесь передать.
Это было в самом конце июля, недели через три после нашего бракосочетания. По обыкновению, ранним утром мы отправились в горы. Наемный экипаж отвез нас к месту, которое мы успели уже облюбовать для прогулок, — туда, где начинаются альпийские луга, поросшие пряными цветущими травами. Там, на окаймленной пушистыми елками лужайке, с которой открывается удивительный вид на Монтрё, пестрым мысом врезающийся в голубую гладь озера Леман, мы уже не раз устраивали пикники, наслаждаясь тишиной, покоем и удивительной красотой горной природы. И в то утро, выгрузив из фиакра ковер и корзинку с провизией и условившись с кучером о времени, когда он вернется за нами, мы удобно расположились неподалеку от бившего из-под земли родника и предались праздности и созерцательности.

Мы успели уже прогуляться по живописным окрестностям, полюбоваться горными видами, почитать привезенные из дома книги… Настало время обеда, и я принялась раскладывать на расстеленной на ковре салфетке яства, приготовленные нам в дорогу нашим поваром. Здесь я позволю себе небольшое отступление, чтобы поделиться еще одним своим наблюдением. Не берусь судить, что именно имел в виду Эрик, когда уверял меня в своих грехах, но с достоверностью могу сказать, что одним из смертных грехов он и правда страдает. Я имею в виду чревоугодие. Нет, ест он по-прежнему очень мало — «как птичка», как сказал мне много лет назад прислуживавший ему старый денщик дядюшки Владимира Петровича. Он предается чревоугодию в ином смысле, предпочитая количеству пищи ее качество. Очевидно, и в этом тоже проявляется артистичность его натуры, кроме того, он — истинный сын Франции, а французы, как известно, всегда были тонкими ценителями кулинарного искусства. С тех пор как у нас появился повар-француз, мы питаемся только самыми изысканными блюдами, пьем самые тонкие вина, и даже я, привыкшая к более простой русской кухне, уже успела войти во вкус и начинаю разбираться в этих премудростях и ценить их.

Итак, я раскладывала на салфетке творения нашего искусного повара, напряженно думая, как же мне все-таки объявить Эрику о том, что ждет нас в недалеком будущем. Ведь уже очень скоро настанет время, когда я не смогу больше выбираться на такие чудесные, но небезопасные для моего положения прогулки. Я взглянула на Эрика. Он лежал на спине в высокой траве и, заложив ногу на ногу, раскачивал узкой босой ступней в такт какой-то одному ему слышной мелодии. Было жарко, он разделся до сорочки и закатал панталоны по щиколотку, снова превратившись в monsieur Erik’а моей юности. Как и тогда, голова его была замотана легким шелковым платком, предохранявшим нежную, не привыкшую к солнцу кожу от палящих лучей. «Эрик!» — окликнула я, решительно начиная нелегкий разговор. «Oui, mon amour?»(24) —отозвался он рассеянно, не переставая раскачивать ногой. Да, теперь он часто называет меня так, а еще «mon ange», «ma petite» и даже «ma choute»(25) — и это меня, ту, которая за все это время не слышала от него ничего более ласкового, чем «pauvre niaise» или просто «Lise»! «Ты что-то хотела сказать?» — приподнялся он на локте. В его словах и во всем облике было столько безмятежного покоя, что я опять не посмела нарушить его и, запнувшись на полуслове, спросила первое, что пришло в голову. Это был старый вопрос, дожидавшийся ответа уже много лет: «Эрик, а ты получил тогда мое письмо?» — «Какое письмо, mon ange? Ты разве писала мне?» — невинным тоном осведомился он, однако мелькнувший в золотых глазах огонек указывал на то, что он прекрасно понял, о чем шла речь. Я промолчала, и он, оставив лукавство, небрежно ответил: «Ну получил, а что?» — «И матушкино тоже?» — «Естественно, душа моя…» — «И не ответил?..» Он сел в траве, обхватив длинными руками острые колени и устремив на меня холодноватый непроницаемый взгляд. «А зачем, mon ange? Я вообще предпочитаю вести только деловую переписку и крайне редко изменяю этому правилу… А тогда… Ответь я, и между нами завязались бы какие-то отношения… В то время это никак не входило в мои планы. Мне было двадцать пять, и я уже накопил достаточно жизненного опыта, чтобы не питать иллюзий относительно возможности близких взаимоотношений с представителями ,,рода людского“. Тем более с женской его половиной… Все, что мне было нужно от женщин, я мог получить за деньги — если хотел… Прошу прощения, но тебе ведь это и тогда было известно, не так ли, душа моя? Насколько я знаю, это открытие стоило тебе немалого разочарования. Какая же ты была наивная дурочка!.. Ну что ты опять так расстраиваешься, Лиз? — перебил он самого себя, очевидно, заметив охватившее меня при его словах смятение. — Конечно же, я и старый твой дневник прочитал… А ты как думала? Знаешь, как интересно было вернуться на пятнадцать лет назад… Я даже чуть не прослезился… Правда, почти всё я и так уже знал. Не забывайте, госпожа Гарнье, о своем лице… Мне одного взгляда тогда было достаточно, чтобы понять, что эта русская барышня по уши влюблена в таинственного фокусника. Забавно! Особенно если учесть все обстоятельства… — Он обвел рукой вокруг своего спрятанного под платком лица. — Не скрою, мне было приятно, но я не мог допустить развития этих отношений, ты же понимаешь меня, Лиз?.. Тем более что в тот момент ничем хорошим это бы не кончилось…» — «Поэтому вы так внезапно и сбежали тогда, сударь, даже не простившись?» — спросила я, стараясь не задумываться над тем, что еще мог он почерпнуть из моего девичьего дневника. «Да нет… Просто мне предложили интересную работу в новой для меня стране, при этом за хорошие деньги. А сбежал я, как ты выразилась, потому что не желал ни с кем объясняться. Я никогда и не перед кем не отчитывался в своих поступках, всегда был сам по себе, сам распоряжался своей жизнью и сам решал, что хорошо, а что — плохо». Он замолчал, пристально наблюдая за моей реакцией. «А вы хоть когда-нибудь вспоминали потом о Нижнем Новгороде, о дядюшке, о тех, кто остался там, в России?» Разговор принимал опасный оборот, но мне так хотелось узнать наконец всю правду. «Вспоминал, вспоминал, сударыня, не сомневайтесь, — невесело усмехнулся Эрик, — особенно в Персии. Слишком уж разителен был контраст — во всем… Но прошу уволить меня от дальнейших объяснений. Поверьте, я щажу, прежде всего, ваши чувства». Он вскочил и, отойдя в сторону, отвернулся, глядя на озеро. Потом, прикрыв на мгновение глаза рукой и словно стряхнув нахлынувшие воспоминания — воспоминания тяжелые и мучительные, я видела это, — он сел по-турецки на ковер рядом со мной и заговорил снова: «А знаешь, я ведь только прошлой осенью, увидев тебя в опере, понял, что та маленькая влюбленная русская дурочка — лучшее, что было в моей жизни…» Значит, он действительно видел меня… «Так вы все-таки видели меня? — спросила я вслух и восторженно добавила: — Да, это судьба! Смотрите: сначала эта встреча в опере, потом мы оказываемся соседями в Петергофе… Вот уж действительно чудо!..» Последовала продолжительная пауза. «Лиз?.. — проговорил он наконец. — Посмотри-ка на меня. — Я взглянула ему в глаза: в них играла снисходительно-ласковая улыбка. — Ты правда думаешь, что в Петергофе мы встретились случайно?.. Раскрывать свои трюки не в моих правилах, сударыня, но… Видите ли, я давно уже имею претензии к судьбе и не привык полагаться на нее, а потому все чудеса предпочитаю делать своими руками…» — «Вы хотите сказать?..» — «Именно, — кивнул он и, взяв мою руку в свои холодные ладони, начал рассказывать: — Когда я увидел из своей ложи, как ты воззрилась на мои руки, и понял, что ты узнала меня, я спрятался и стал наблюдать за тобой. У тебя было такое лицо… Ну, ты сама знаешь, какое… Я сразу словно перенесся на пятнадцать лет назад, а потом вдруг осознал, что хочу, чтобы на меня снова смотрели такими глазами, какими смотрела ты пятнадцать лет назад… Более того, хочу, чтобы на меня смотрела именно ты!.. Сколько раз убеждал я себя, что такого в моей жизни никогда не будет, и вот опять! Ну, а раз захотев чего-либо, я уже не останавливаюсь, пока не добьюсь своего, ты же знаешь…» — «Но почему вы спрятались, почему не подошли ко мне?» — «Но я же ничего не знал о тебе — кто ты, замужем или нет? Я должен был действовать наверняка, а для этого мне надо было навести справки». — «А если бы я оказалась замужем? Если бы у меня была семья, дети? Что бы вы стали делать, сударь?» — спросила я. «Не знаю, но уверен, что это меня не остановило бы. Я бы обязательно что-нибудь придумал, чтобы устранить препятствия…»

Устранить?!.. Боже! Что он говорит?.. Прямо какой-то роман! Я снова ощутила себя не в своей роли… Впрочем, после всего, что произошло, мне давно уже следует привыкнуть к новому амплуа и забыть о прежней Лизе фон Беренсдорф, которой теперь и вовсе не существует… А Эрик продолжал раскрывать передо мной карты: «После спектакля я проследил за тобой до дома и уже все последующие дни не упускал тебя из виду. Так я узнал, что ты собираешься поселиться в Петергофе, — я ездил туда вслед за тобой и твоим братом. Ну, а все остальное — проще пареной репы. — В золотых глазах его светилось какое-то мальчишечье торжество. — Я снял дачу в Петергофе, через два дома от твоего, и перебрался туда из Петербурга — надо сказать, с радостью: я с трудом переносил жизнь в вашей ,,имперской столице“. Потом я стал ждать твоего переезда, время от времени наведываясь в город, чтобы понаблюдать за тобой. Ну, а когда ты наконец поселилась рядом, я уже ни на минуту не спускал с тебя глаз и постарался сделать так, чтобы ты почаще вспоминала и побольше думала обо мне…»

Да, теперь ясно, откуда взялось то мое ощущение, тогда, зимой, — будто я нахожусь под воздействием какого-то невидимого источника энергии, заставляющего меня испытывать непонятное возбуждение. Вот он, этот источник энергии — сидит передо мной и, лукаво улыбаясь, сверлит меня золотыми глазами. Волшебник снова пустил в ход свои чары и теперь, раскрыв их секрет, с удовольствием наблюдал за произведенным эффектом. Но все же Эрик был неправ, и здесь не обошлось без настоящего чуда. Я даже не говорю о том, насколько чудесной была наша первая встреча, тогда, много лет назад, о том, каким непостижимым образом встретились мы вновь прошлой осенью в опере. Нет, главным чудом в нашей истории был он сам, Эрик — ангел музыки, маг и чародей, творящий чудеса своими руками. Только я собралась поделиться с ним этой мыслью, как он заговорил вновь: «Но все же в чем-то ты права, mon amour, и по крайней мере одно настоящее чудо в этой истории есть… — Я с удивлением и восхищением подняла на него глаза: он снова читал мои мысли? — Это чудо — вы, сударыня, и ваш великий талант, перед которым я снимаю шляпу…» С этими словами он размотал платок и поднес мою руку к губам. «О Эрик… — краснея от смущения, пролепетала я. — О чем вы, сударь? Талант? У меня? Я же ничего не умею…» — «У тебя огромный талант, Лиз, — ты умеешь любить… Это редкий дар, поверь мне… — Не отпуская моей руки, Эрик проникновенно смотрел мне в глаза. — Однако, сударыня! О чем вы думаете?! — неожиданно воскликнул он, и на безносом лице его отразилось неподдельное возмущение. — Держать вино на таком солнце! Кто же пьет белое вино теплым?!» Он схватил бутылку и, дав мне на ходу легкий подзатыльник, помчался к источнику, сунул ее в ледяную воду, а потом, стремительно вернувшись к нашему импровизированному столу, принялся сам возиться с совершенно позабытым мною обедом. «Да, сударыня, — ворчал он, нарезая острым, как бритва, ножом байонский окорок и выкладывая из корзинки паштет из дроздов, — с вами можно помереть с голоду… Льюбов никто нье кушает, даже соловей!» — назидательно заключил он по-русски, соединяя сразу две пословицы в одно невообразимое целое и давая понять, что лирическая часть нашей беседы окончена.

В тот день я так и не решилась открыть ему то, что камнем лежало у меня на душе. Это произошло само собой несколькими днями позже, двенадцатого августа, ровно через месяц после нашего бракосочетания. Мы недавно вернулись из поездки в Лозанну, где отметили наш маленький юбилей, и теперь, сидя в гостиной и опустив на колени позабытое рукоделие, я, как завороженная, слушала Эрика: он снова пел Вагнера. Это было чудесно: душа моя воспаряла к небесам, упиваясь божественными звуками его волшебного голоса. А когда он умолк и я спустилась наконец обратно на землю, то в порыве охватившего меня щемящего счастья произнесла те самые слова, которые до сих пор застревали у меня в горле: «Эрик, у нас будет ребенок…» Он будто не слышал, глядя прямо перед собой и положив руки на крышку клавиатуры. «У нас будет ребенок, Эрик…» — повторила я чуть громче…

«Трах!» — захлопнулась крышка рояля, метнулась темная тень — и я осталась одна в комнате. Этого я и боялась! Он не переживет этого! Уронив на пол корзинку с рукоделием, я побежала следом за ним. Дверь на улицу была распахнута. Я выбежала на террасу и остановилась. Над озером догорал роскошный закат, звенели цикады, в саду сгущались ночные тени. Вдруг справа от меня послышались сдавленные всхлипы: Эрик стоял у самой двери, уткнувшись лбом в стену, и плакал в голос, как ребенок, содрогаясь всем телом. «Эрик… — Я обняла его со спины и прижалась к нему. — Эрик, не плачь… Это — счастье…» Он обернулся и, вытирая ладонями мокрое бледное лицо, молча кивнул. «Я боюсь…» — произнес он через мгновение изменившимся от слез голосом. «Не бойся, не надо… Мы же вместе… Все будет хорошо, поверь…» — ласково проговорила я, глядя в золотые глаза, смотревшие на меня с невыразимой болью. Опустившись на колени, он обвил руками мою талию и прижался изуродованным лицом к уже начавшему округляться животу…

Я плохо спала той ночью, все время просыпалась и каждый раз прислушивалась к лежавшему рядом со мной Эрику: он не спал. А наутро, едва открыв глаза, я услышала глухой отрывистый голос: «Мы будем венчаться…» Настала моя очередь обливаться слезами, но то были слезы благодарности и счастья. Свершилось новое чудо — иначе я не могла этого объяснить. В тот же день мы поехали в русскую церковь в Веве, курортное местечко в нескольких верстах от Монтрё, и обо всем договорились с добрым, пожилым священником. Эрик мужественно согласился креститься в православие — «нырять в чан с водой», как он выразился по своей привычке обращать в шутку самые серьезные вещи. Я была бесконечно благодарна ему, так как не могла помыслить для себя обращения в католичество. Для него же, с его особым отношением к вере, это было, как я тогда подумала, пустой, хотя и немного обременительной формальностью. Однако я ошиблась. Когда он вышел ко мне после совершения таинства — с мокрыми волосами и лоснящимся от мирра бледным лицом, — я увидела в его глазах что-то совершенно новое — какую-то робкую надежду. Поздравив его, я пошутила: «Ну вот, теперь ты чист, как младенец…» — и осеклась, поняв, что нечаянно угадала его состояние. При крещении Эрика нарекли именем православного святого, день которого приходится на день его рождения — 4 января, и этим святым оказался… апостол Эраст. Мне не хочется считать это случайным совпадением — для меня это тоже чудо, и теперь я с полным правом могу молиться за новообращенного раба Божьего Эраста, а если ласково — Эрика…

Неделю назад мы обвенчались. В церкви было пусто — только мы, батюшка и несколько певчих на клиросе. Все прошло очень быстро, от волнения я даже не успела ничего прочувствовать. Помню только, как целовала венец, как мы по очереди отпивали из чаши, как священник водил нас вокруг аналоя, но главное — помню освещенное венчальной свечой бледное безносое лицо Эрика, сосредоточенно осеняющего себя крестным знамением. Когда после церковного полумрака мы вышли на паперть, яркое сентябрьское солнце ослепило меня, глаза заволокло пеленой. Чувствуя, что раскисаю, я увидела сквозь слезы величественно шагавшего рядом со мной Эрика — высокого, стройного, сверкающего белоснежной фрачной грудью. В прорезях черной маски блеснуло темное золото, и я услышала расстроенный голос: «Oh, non! Pas maintenant!»(26) Потом сильные холодные руки подхватили меня и засунули в подъехавший экипаж. Он сел рядом и, заботливо сняв с меня вуаль и ослабив ворот платья, обнял обеими руками и прижал, как младенца, к своей белоснежной груди. А я, вновь одурманенная исходившим от него восхитительным ароматом, уткнулась ему в жилет и расплакалась. Все было почти как тогда, шестнадцать лет назад, с той лишь разницей, что теперь мне ни о чем не пришлось его просить: он сам, сняв маску, нежно целовал мне лицо, ловя безгубым ртом катившиеся по моим щекам слезы беспредельного счастья…

Вот и всё. Теперь нам предстоит жить дальше. Я знаю, нам будет очень нелегко в эти месяцы, отделяющие нас от момента, когда… По немому сговору, мы никогда не говорим об этом, но я уверена, что думаем мы об одном и том же. Эрик удесятерил свою заботу обо мне, впадая иногда даже в какое-то неистовство. Кроме того, он усиленно занят подготовкой уже близкого ремонта нашего дома. Его кабинет завален ворохами бумаг — чертежей, эскизов, каких-то расчетов. Я знаю, что все это помогает ему уходить от тех, страшных мыслей. А еще, вот уже больше месяца — с того самого дня, когда я сообщила ему великую новость, — как он снова принялся за свою музыку. И по одному этому я могу судить, чтo творится у него в душе. Правда, его новая музыка совсем не похожа на те мрачные «воспоминания», что перевернули мне душу тогда, у него дома в Петергофе. В ней, как и в его глазах, живет робкая надежда. А я… Я молюсь за него и всем сердцем верю, что Господь проявит милосердие к этому несчастному и не заставит его страдать больше, чем он выстрадал уже за свою многогрешную жизнь. Ну, а если окажется, что мера его мучений еще не исчерпана, и произойдет то, чего мы оба в глубине души так боимся, я уверена, что моей любви хватит на обоих, и я буду любить родившееся у меня маленькое существо так же сильно и беззаветно, как люблю его отца, моего прекрасного Лоэнгрина — Эрика.

КОНЕЦ


(1) Ну давай, давай, или ты хочешь, чтобы я сам это сделал? (фр.)
(2) Эрика больше нет. Он мертв (фр.
(3) Мертв и погребен (фр.)
(4) Хотя в последнем я не уверен... Что ж, тем хуже для него! (фр.)
(5) Право, Лиз, у тебя на лице написано все, что ты думаешь. Нельзя же так. Может, подарить тебе одну из моих масок? (фр.)
(6) Тогда до завтра, сударыня! (фр.)
(7) Театральным эффектам (фр.)
(8) Ну-ну, Лиз, что это на тебя нашло? Не бойся… Я же не сумасшедший… А знаешь, из тебя вышла очень миленькая сестричка милосердия… (разг. фр.)
(9) Усаживайтесь, баронесса! (фр.)
(10) Давай, давай! (разг. фр.)
(11) А, сестричка милосердия! (фр.)
(12) Ну что с тобой? (фр.)
(13) Бедная дурочка (фр.)
(14) Как вы прекрасны, сударыня! (фр.)
(15) Как ты прекрасна, Лиз… (фр.)
(16) Спи спокойно (фр.)
(17) Госпожа баронесса вчера накачались шампанским — ужас! (фр. фам.)
(18) Вот и я! (фр.)
(19) Сестричка (фр.)
(20) Ну, Лиз, хватит, перестань! Какая же ты плакса! Иди сюда! Иди, я тебе говорю… (фр.)
(21) Лиз, не бросай меня, я не смогу больше жить без тебя… Вот… (фр.)
(22) Нет, это невозможно! Она опять плачет! (фр.)
(23) Прочитано и одобрено (фр.)
(24) Да, любовь моя? (фр.)
(25) Мой ангел, малышка, душечка (фр.)
(26) О нет! Только не сейчас! (фр.)


<<< Часть 1

В раздел "Фанфики"
На верх страницы