На главную В раздел "Фанфики"

Об уродстве и красоте

Автор: Erika Lantier (a.k.a. Reymand)
связаться с автором можно через Книгу Фанфиков


В рукотворном лесу Призрака было спокойно и тихо; всюду царил полумрак; деревья упирались верхушками в высокие каменные своды, их кроны шелестели, будто бы в этой зеленой листве нашли пристанище маленькие лесные духи, перешептывающиеся между собой; где-то вдали слышался говор птиц и пронзительный крик выпи; пел соловей; вязкий, влажный воздух давил на грудь.

Оранжерея, где цветы были высажены в строгом порядке, словно подчиняясь каким-то математическим законам, не была ограждена и выглядела как поляна, окруженная деревьями. Розы, нежные лилии, астры и жимолость, растения, названия которых были известны лишь осведомленным в ботанике людям — всё это казалось произведением искусства, великим творением скульптора, у которого мрамор заменяет земля, а вместо резца используются садовые инструменты. Лепестки цветов покачивались, будто под воздействием южного ветра, и казались выращенными, выхоленными заботливыми руками мастера, трепетно относящегося к каждому своему творению. Нежные лепестки, словно отрезы шелковой ткани, казалось, принадлежали розам Булонского леса — но вместо света солнца они были вынуждены пить ночную тьму, вместо чистой родниковой воды — затхлую воду подземного озера. То была иллюзия, созданная великим фокусником, мираж, едва отличимый от реальности, тонкая шутка, способная удовлетворить вкусы даже самого строгого ценителя прекрасного. Царство Призрака представляло собой отчаянный фокус, грандиозный, сладостный обман, где вечнозеленые деревья заменялись разрисованными задниками, живые цветы — декорациями, сделанными с мастерством художника, животные — искусно выделанными чучелами, а звуки, которые они издавали — особым механизмом, имитирующим музыку природы. А он, царь этого места, чье лицо не могли видеть даже цветы, подобно дикому и изящному коту, бродил по дорогам этого рукотворного леса с легкой улыбкой на губах — довольный тем, что сотворил, и тем, что ещё только будет сотворено.

— Вы никогда не думали, моя дорогая, что красота и уродство — суть одно и то же? — Призрак задумчиво смотрел на розу, на её нежные розовые лепестки, которых Кристина с восхищением касалась маленькими тонкими пальчиками.
— Одно и то же? — переспросила девушка, словно бы не вникнув в смысл того, что он желал сказать ей. — Разве это одно и то же, маэстро? Как такое может быть?
— Конечно, — мужчина вытащил из петлицы увядший цветок, чьи пожухлые пурпурные лепестки странным образом напоминали шкурку перезрелого фрукта, и протянул ей. — Разве этому цветку не присуща красота? Но не та пылкая красота юности, достигшая своего пика, которая словно бы кричит: «Сорви меня, я созрела, я твоя!», а другая — более тихая и спокойная, почти увядшая красота зрелости, переходящей в полную достоинства старость? Разве это не прекрасно, Кристина? Вспомните романтиков — вы ведь, конечно, читали Блейка, или Новалиса, или Людвига Тика?* Все они находили красоту в уродстве. Многие сейчас сказали бы, что они неправы, что красота противоположена уродству, но в таком случае и глухота противоположена музыкальному слуху? Но мог ли тогда Бетховен писать музыку? Вы слышали Бетховена, Кристина, вы знаете, на что способна страсть, так можете ли вы утверждать, что в этом цветке нет никакой прелести?

Голос Эрика, подобный тихому, убаюкивающему журчанию ручья, вдруг возвысился, приняв совершенно особенное выражение, похожее на звучание струн, когда скрипач нежно и вдохновленно касается их смычком. И весь он, вся его фигура вдруг стали казаться иными: спина, и до того прямая, распрямилась еще более; голова была гордо поднята; жестикулирующие руки напоминали крылья ангела. Он приобрел то природное, неискусственное изящество, свойственное натурам возвышенным и благородным, когда они горячо увлечены своим делом и пытаются убедить другого в своей правоте. Даже всегдашнее спокойствие его куда-то исчезло, уступив место напористости и смелости; в глазах появился лихорадочный блеск.

Призрак смотрел на руки ученицы, на её пальцы, сжимающие увядшие розовые лепестки, на всю её фигурку, трепетно склонившуюся над клумбой. Лицо Кристины было серьезно, но порой её губы трогала легкая улыбка, изобличающая тихое, почти детское умиротворение и покой. Тогда на её щеках начинал играть яркий румянец, присущий здоровой, свежей юности, и Эрик чувствовал, что от вида этой стыдливой девической красоты его сердце, до того отзывающееся лишь на звуки музыкальных инструментов и прекрасных миражей, как бы сдвигается и начинает биться часто и взволнованно, как в юности. Он никогда не испытывал такого восторга перед живым существом — Призрак Оперы слышал много прекрасных певиц, блиставших на сцене Дворца Гарнье, однако ни одна из них не интересовала его как женщина. Но Кристина… В ней сочеталась непосредственность юности и мудрость зрелости; её глаза смотрели на него спокойно и доверчиво, мягкость черт смешивалась с деревенским простодушием, которое она впитала, бродя с отцом по сельским ярмаркам. А её голос, голос Белладовы, пробуждал в его сердце те наивные, пылкие детские воспоминания, которые мы так лелеем с годами. Эрик помнил, как ласковая рука касалась его слегка вьющихся волос; как нежное лицо, освещенное светлой улыбкой ангела, склонялось к нему, и из красных, как бутон розы, губ, лились волшебные звуки, подобные песням фей из детских сказок.

— Разве я не прав? — спросил мужчина, и ученица улыбнулась ему.
— Вы правы, маэстро.
Эрик смотрел на неё и думал о том, как было бы хорошо, если бы румянец, рдеющий на её щеках при упоминании графа Филиппа де Шаньи, возникал при его появлении; если бы она могла протянуть ему руку для поцелуя, поощряя его, как поощряют девушки своих кавалеров; если бы эти чистые пылающие губы могли прижаться к его щеке, даря неизъяснимое блаженство; если бы он мог пригласить её на крышу Оперы и показать небо, усыпанное звездами, рассказать о созвездии Гончих Псов и о великой любви Большой Медведицы…

Кристина приблизилась к нему, и у Призрака закружилась голова. Её невинность, простодушие в сочетании с доверчивостью и добротой пленяли его. Но у него не было никаких преступных мыслей! Если бы они вдруг возникли, Эрик бы первым ужаснулся их наличию. Он был готов превозносить её как святыню, как ангела, как материнский воскресший образ… Мужчина почитал ученицу, как дочь, и любил, как женщину.

Эрик хотел было что-то сказать, улыбаясь и протягивая Кристине руку, глядя на её смущенную, милую улыбку, но вдруг ощутил легкое покалывание в груди. Он было не придал этому значения, но звон в ушах давал о себе знать. Пространство начало размываться, как на мольберте, когда художник по случайности выливает на акриловые краски слишком много воды; в глазах потемнело; контуры мира уплотнились, затем утончились, став похожими на бессмысленные уродливые выпирающие линии. Эрику хотелось смеяться, но звуки стали жирными слизнями и не желали выползать из рта; он лишь бессмысленно шевелил челюстью, открывая и закрывая её, но артикуляционный аппарат сломался и мог издавать лишь скрежет, неслышный визг новорожденного щенка, скрип несмазанных дверных петель. Исчезла опора под ногами: Эрик ощущал себя пьяным, хотя никогда не пил, моряком на палубе корабля, раскачивающегося в шторм, хотя о штормах и кораблях имел представление лишь из книг. Дышать становилось всё труднее: когда Призрак пытался вдохнуть, он ощущал, как легкие наполняются каким-то газом, застревающим в его теле, словно желе. Наконец, он почувствовал глухой удар и полетел вниз, вниз, вниз…

***

Эрик с трудом разлепил веки, чувствуя, что его потряхивает от озноба. Он огляделся, но мир всё еще плыл перед глазами, похожий на детскую игрушку, где картинка сменяется картинкой и они наслаиваются друг на друга, превращая пейзаж в мешанину предметов и оттенков. Он ощущал себя опустошенным; голодным и полным жажды, хотя не желал ни пить, ни есть. Призрак Оперы чувствовал своё отяжелевшее, пораженное каким-то странным иссушающим недугом тело с раздражением, словно старик. Тело подводило его, болело и напоминало о том, что он ещё жив. Будучи здоровым и сильным, Эрик мог позволить себе не обращать внимания на нужды плоти и предаваться вещам более возвышенным. Болея, он вспоминал о смерти; слабое, неразумное и жадное тело притягивало его к земле, тогда как душа Призрака рвалась к небесам. Но эта болезнь была тяжелее всех предыдущих — хотя бы потому, что раньше предмет, ради которого Эрик жил, радовал его; теперь же он ничего не желал, ни о чем не думал и стремился только к тому, чтобы покинуть этот мир.

В бреду он говорил с Кристиной: они бродили по тропинкам заколдованного леса, и ученица улыбалась ему; не смолкали разговоры о музыке, живописи и литературе. Эрик наизусть цитировал Кристине произведения античных и средневековых авторов, делился с нею мнением о великих творениях эпохи Просвещения и выдающихся работах современников; рассказывал о композиторах — Моцарте, Бетховене или Григе. В музыке он разбирался великолепно; в живописи смыслил порядочно и сам иногда писал картины. Кристина слушала его с восторгом. Затем они переносились в помещения Оперы, и Призрак играл на фортепиано этюды и романсы, а мадемуазель Даае пела ему пленительным, как у ангела, голосом. Иногда она позволяла Эрику гладить её по волосам, смотря на него взглядом, каким дочери обычно смотрят на отцов. Порой он пел ей на ночь, и колыбельные заставляли её глаза смыкаться, а сознание — погружаться в глубокий сон.

Затем наступал момент, когда образ Кристины разлетался на мельчайшие осколки, и вместо пленительных черт ученицы перед Призраком вдруг представало встревоженное лицо Жерара Каррьера. Он говорил что-то тихим голосом и убеждал Эрика поесть или попить — но он отталкивал руки отца, трусящего признаться в своем отцовстве и мешающего сыну наслаждаться райскими грёзами. Эрик проваливался в небытие: он танцевал вальс со звездами, видел Начало и Конец мира, познал полноту наслаждения и глубину грехопадения. Он разукрашивал небеса огненными письменами и чертил на облаках нотные знаки, напевая себе под нос мелодию Жизни и Свободы.

Музыка…

Порой Эрику казалось, что его без неё не существует, что без музыки он — лишь пустая оболочка, стеклянный сосуд, наполненный горечью и страхом. Он родился с музыкой в сердце и надеялся, что умрет, напевая по себе «Dies Irae». Когда состояние Эрика было таково, что он не мог ни писать музыки, ни играть её, Призрак Оперы приходил в состояние неистовства и испытывал отвращение к себе и ко всему миру; он был апатичен и раздражителен; наконец, он просто не находил себе места. Играя, он забывал обо всём вокруг и погружался в священные недра музыки, в самую её суть; пассажи, этюды оживали перед ним. Когда Эрик писал музыку, он находил оправдание своему существованию. Ему нравилось заниматься делами Оперы, которые в достатке предоставлял Призраку Жерар Каррьер, но интерес к театру Гарнье не мог сравниться с тем экстазом, который Эрик испытывал, когда на ум ему приходил верный пассаж. Или когда после долгого дня он, сидя в кресле, наигрывал себе на флейте любимые мелодии.

Кристина тоже была музыкой — Эрик понял это сразу, как только увидел её.

Он помнил, как, выглядывая из ложи, смотрел на мадемуазель Даае — тихую, миниатюрную, счастливо и застенчиво улыбающеюся, полностью отдающую свой голос музыке. Тогда Эрик подумал, что облек бы её в мелодии Гуно, Верди или Сен-Санса. Её изящество, её скромность поразили его и вселили желание быть ей другом и наставником; сходства с матерью внушили любовь. Эрик понял, что был неправ: музыка поддерживала его существование с момента появления на свет, но оправданием его рождения была Кристина. Лишь ради неё он дышал и жил, имел голос ангела и разбирался в музыке для того, чтобы быть её учителем и привести к славе, которую она заслуживает. Лишь ради неё музыка жила в нём и ради неё умрёт, когда Кристина отвернёт от него свой взор.

Эрик знал: ученица вернется на сцену, ибо она не может жить без музыки. Призрак также знал, что не услышит её возвращения; а Кристина не сможет даже попрощаться с ним, потому что не будет знать о расположении его могилы. Но теперь смерть не страшила Эрика: он был убежден, что встретится со своей ученицей там, в горнем мире, где ангелы поют осанну, а души покидают бренные больные тела и воспаряют к небесам.

Призрак Оперы закрыл глаза и привалился к камню; наверху зазвучала ария Маргариты.

_______________________________________
Примечания:
* Уильям Блейк (1757 – 1827) — величайший английский поэт, художник и гравёр эпохи романтизма.
Новалис (1772 – 1801) — один из основоположников немецкого романтизма, философ, писатель и поэт, автор романа «Генрих фон Офтердингер».
Людвиг Тик (1773 – 1853) — немецкий поэт, писатель, переводчик и драматург. Наравне с Новалисом стоял у истоков немецкого романтизма.


В раздел "Фанфики"
Наверх